Старые истории - Нина Буденная
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пошел ко мне поток писем, личных и коллективных. Конармейцы даже протоколы собраний присылали: несогласны были с прочитанным.
Хочу отметить, что Бабель в силу того положения, которое он занимал в Конармии, не мог судить о ее жизни по большому счету. Он просто не имел такой возможности, а поэтому судил узко, в зоне доступности. Да, думается, он задачи всеохватного показа такого сложного организма, каким была 1-я Конная армия, и не ставил. И не назови он сверхточного адреса и реальных имен…
Допустим, меня нимало не задело такого рода «мое» выступление перед конармейцами: «Ребята… у нас плохая положения». В смысле языка, как я уже, по-моему, говорил, со мной писатели до сегодняшнего дня норовят весьма вольно обойтись. А когда я прочел, что мы с Ворошиловым ехали на длинных рыжих кобылах в одинаковых кителях и сияющих штанах, расшитых серебром, мне бы и надо понять, что все написанное — сказка. А я вместо этого посмеялся про себя, узнав из журнала, что Ворошилов надо не надо палит в воздух из маузера и рвет на себе ремни — уж очень это на него непохоже. Через минуту я об этом и думать забыл.
Но вот комдив Апанасенко не сумел примириться с тем, что у него «мясистое, омерзительное лицо». Видно, он о себе был лучшего мнения. И Тимошенко не по душе кое-что пришлось, а ему особенно повезло: в первом варианте «Конармии» ему было отведено очень весомое место.
В текст попал и старый анекдот: начальник штаба армии — между прочим, бывший офицер Генерального штаба, — накладывает на прошение резолюцию: «Возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние». Это почему-то очень задело Климента Ефремовича:
— Пора прекратить легенду о безграмотных буденновских командирах, не умеющих написать трех слов. Они писали не только резолюции, но и оперприказы не хуже белых генералов!
В общем, народ мой взбунтовался.
О 1-й Конной армии я могу говорить красноречиво, долго и, наверное, надоедливо. Что поделаешь, я ее люблю. История 1-й Конной армии — одна из самых красивых. В каких трудах она создавалась, ведь у нее были не только сторонники, но и противники. Но все-таки она родилась, и страницы ее боевой жизни — одни из самых славных в истории гражданской войны.
Конечно, люди попадались разные. Были и жулики, были и насильники, но мы немедленно от них избавлялись. Настоящая армейская дисциплина, подтянутость, гордость за свою воинскую часть — вот что отличало конармейцев.
Но, конечно, литературоведами их не назовешь.
В недолгий срок случай свел меня с Алексеем Максимовичем Горьким. Я и спрашиваю его:
— Как это называется у вас в литературе, Алексей Максимович, что это за удивительный жанр такой — называть живущего среди нас человека по фамилии, указать место его работы и занимаемую должность, а потом писать про него как черт на душу положит?
— Не пойму, о чем вы, Семен Михайлович. Документальную прозу имеете в виду?
— Я имею в виду «Конармию» Бабеля.
— Это талантливый человек, я его поддерживаю.
«Ах, — думаю, — раз вы его поддерживаете, тогда он не развалится пополам, если я по нему ударю». А мне больше ничего уже не оставалось.
И я бухнул в «Правду» «Открытое письмо Максиму Горькому», которое и было опубликовано 26 октября 1928 года. Я не имел намерения затевать литературную тяжбу с Алексеем Максимовичем, тем более что отлично понимал: играю на чужом поле. И не литературный критик я, и не великий мастер художественного слова, но меня вынудила ситуация.
Горький немедленно написал мне ответ через ту же «Правду». Повоевали мы немного, потом встретились. Нет, не специально, на мероприятии каком-то. Он мне и говорит:
— Бабель — способный писатель. Таких надо беречь.
— Тысячу раз согласен. Конечно, мы обязаны хранить человеческие способности, таланты, но и они должны ответно приносить нам классовую пользу. Так я это понимаю.
— И все-таки, Семен Михайлович, вы должны осторожно подходить к оценке Бабеля. Поймите, к вашему голосу прислушиваются десятки тысяч людей.
— Так ведь и вы должны выступать с учетом того же момента — к вашему голосу прислушиваются, быть может, сотни тысяч и миллионы. Мне, конечно, лестно услышать от вас, что мое слово авторитетно для десятков тысяч, но я считаю своим долгом ответно прислушаться к их голосам.
На том дело и кончилось. Исааку Эммануиловичу же наша дискуссия принесла только пользу — привлекла внимание к его творчеству, прибавила популярности. Таково свойство всех литературных баталий. Но самое главное — в результате появилась книга «Конармия», та, которая сегодня известна всем.
В новой жизни мне пришлось постигать сразу слишком многое, создавать неведомый раньше круг впечатлений, образов. Я, например, оперного певца впервые услышал в 1920 году, когда мы с Ворошиловым приехали на съезд партии. Правда, это был Шаляпин.
Попалась мне как-то его книга «Душа и маска», прочитал я ее не без интереса, тем более что встретился мне там и рассказ о нашей с ним встрече. Первой.
Нас познакомил Демьян Бедный, который был дружен с Федором Ивановичем.
Квартира нашего пролетарского поэта тогда была в Кремле. Сюда-то, приезжая в Москву, и наведывался Шаляпин. Здесь он встречался со многими людьми, руководителями нашего государства. Видел Владимира Ильича Ленина, Михаила Ивановича Калинина, товарища Сталина. Как совершенно искренне признается Шаляпин, в политические беседы гостей своего приятеля он не вмешивался и даже не очень к ним прислушивался. Их разговоры понимал мало, и они его не интересовали.
Однажды Бедный сказал Шаляпину, что не худо было бы запросто съездить к Буденному в его поезд, стоящий под Москвой на запасном пути Киево-Воронежской железной дороги. При этом Бедный намекнул Шаляпину, что поездка может доставить ему пуд муки, что в то время было весьма не лишним. Шаляпин пишет, что ему было любопытно познакомиться со мною, ну а пуд муки мог придать этому знакомству еще более приятную окраску.
Но и предполагаемая мука не выручила: не понравились мы Федору Ивановичу — ни я, ни Ворошилов, ни Фрунзе, а именно такую компанию обнаружил он в вагоне на запасном пути Киево-Воронежской железной дороги. Мои замечательные усы нашел он «сосредоточенными», как будто скованными из железа, а мое «очень выразительное» лицо — скуластым, совсем простым и солдатским. И Федор Иванович только взглянул на меня, сразу понял, что я — типичный советский вояка, которого не устрашает ничто и никто, и если я и думаю о смерти, то только не о своей собственной.
Климент же Ефремович очень со мной контрастировал. И если кому-то покажется, что это для Ворошилова лучше, то нет, тоже плохо. Шаляпину он показался рыхлым, будто слепленным из теста.
Что же касается Фрунзе, с ним, по Федору Ивановичу, дело обстояло вообще из рук вон. Он о Михаиле Васильевиче был даже очень наслышан и знал совершенно достоверно, что при царском режиме тот во время одной рабочей забастовки в Харькове с колена расстреливал полицейских, чем якобы и был знаменит. Полемизируя с Фрунзе по военным вопросам, кто-то в дискуссионном пылу иронически заметил, что военный опыт Михаила Васильевича исчерпывается тем, что он застрелил одного полицейского пристава.
Поэтому артистическое образное видение подсказывало Федору Ивановичу, что встретит он человека с низким лбом, взъерошенными волосами, сросшимися бровями и с узко поставленными глазами. Таким Фрунзе ему рисовался.
Ан нет! Сидит какой-то с мягкой русой бородкой и бесцветной физиономией.
В общем, было нас трое на все вкусы. И ни один не устроил. И с едой не угодили. Закуска была чрезвычайно проста: то ли селедка с картошкой, то ли курица жареная — Федор Иванович не помнит, так это было все равно, ну точно как за столом какого-нибудь фельдфебеля.
Федор Иванович вспоминал, что были спеты им «Дубинушка», «Лучинушка», «Снеги белые пушисты», но особого восторга, переживаний мы, его слушатели, не выказали, во всяком случае, он их не заметил. Беглые каторжники в подвальном трактире в Баку слушали лучше — подпевали и плакали.
Что Федор Иванович хорошо запомнил, так это то, что особенных разговоров при нем военачальники не вели, но один из них рассказал о том, что под Ростовом стояла замерзшая конница, и ему было эпически страшно представить ее себе: плечо к плечу окаменелые солдаты на конях.
А на другой день он получил некоторое количество муки и сахару. «Подарок от донского казака».
«Такова жизнь», — закончил свой печальный рассказ Федор Иванович.
Мне почему так запомнились его откровения — задним числом обидно стало.
Но понять Федора Ивановича можно. То время человеческую прочность на разрыв проверяло. А Шаляпин, выбравшийся наверх из грязи житейской, преодолев многое в себе, поняв главное в искусстве и засияв яркой звездой, был уже вроде бы защищен от жизненных невзгод, существовал прочно. И не был подготовлен ни душой своей, ни маской к новым лишениям. Лично от него ничего уже не зависело. Преодолевать эти лишения нужно было вместе со всей страной, плечом к плечу. А у него, видно, уже сил таких не осталось, ушли на первый рывок.