Фотография и ее предназначения - Джон Бёрджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Че Гевара предвидел собственную смерть в революционной борьбе с империализмом.
«Где бы ни застала нас врасплох смерть, примем ее с радостью – лишь бы этот наш боевой клич сумел дойти до чьих-то внимательных ушей и кто-то другой сумел бы дотянуться рукой до нашего оружия, и другие были бы готовы исполнять погребальную песнь в ритме пулеметного стаккато, с новыми боевыми кличами войны и победы»[44].
Предвиденная им смерть стала мерой того, до какой степени невыносима была бы его жизнь, прими он невыносимые условия существующего мира. Предвиденная им смерть стала мерой необходимости изменить мир. Именно по праву, дарованному ему предвидением собственной смерти, он сумел жить с той гордостью, что пристало иметь человеку.
Когда до нас дошли новости о его смерти, я услышал, как кто-то сказал: «Он был всемирным символом возможностей одного человека». Почему это так? Потому что Че Гевара понимал, что именно для человека невыносимо, и поступал в соответствии с этим.
Та мера, которую Че Гевара прилагал к своей жизни, внезапно сделалась чем-то отдельным от него, заполонившим мир и унесшим его жизнь. Предвиденная им смерть произошла на деле. Об этом и повествует та фотография. Возможностей не стало. Вместо них – кровь, запах формалина, неухоженные раны на необмытом теле, мухи, несуразные брюки – мелкие частные подробности тела, посмертно выставленного напоказ так же публично, в таком же безличном, уничтоженном виде, как стертый с лица земли город.
Че Гевара погиб, окруженный врагами. То, что они делали с ним, пока он был жив, вероятно, сопоставимо с тем, что они делали с ним после его смерти. В минуту крайнего отчаяния он мог полагаться лишь на собственные решения, принятые ранее. Таким образом, круг замкнулся. Заявлять, будто тебе известно хоть что-то о пережитом им в тот момент, или в ту вечность, было бы пошлейшей глупостью. Его безжизненное тело, такое, каким мы видим его на фотографии, – единственное имеющееся у нас свидетельство. Однако у нас есть право на то, чтобы вывести логику происходящего, когда круг замкнулся. Истина обнаруживается путем движения в обратном направлении. Предвиденная им смерть – теперь уже не мера необходимости изменить невыносимое состояние мира. Теперь, когда ему известно о своей настоящей смерти, он находит меру оправдания своей жизни в ней самой, и мир как пережитое им самим становится для него выносимым.
Предвидение этой финальной логики отчасти составляет то, что позволяет человеку или людям бороться вопреки всему. В этом отчасти содержится секрет того морального фактора, что втрое превосходит силу оружия.
На этой фотографии изображен момент – тот момент, когда тело Че Гевары, искусственным образом сохраненное, стало всего лишь объектом демонстрации. В этом заключен ее первоначальный ужас. Но что же она призвана продемонстрировать? Этот самый ужас? Нет. Она призвана продемонстрировать момент ужаса, личность Че Гевары и, предположительно, абсурдность революции. И все-таки, в силу самой этой цели, данный момент удается преодолеть. Жизнь Че Гевары и идея или факт революции немедленно наводят на мысль о процессах, которые этому моменту предшествовали и которые продолжаются сейчас. Гипотетически рассуждая, те, кто устроил съемку и разрешил публикацию фотографии, могли добиться своей цели лишь при одном условии: если бы они целиком заморозили состояние мира в тот момент – если бы они остановили жизнь. Только так можно было бы отрицать то, что содержал в себе живой пример Гевары. В реальности же фотография либо не имеет смысла, поскольку у смотрящего смутные представления о том, что тут происходит, либо ее смысл отрицает или лишает силы эту демонстрацию.
Я сравнил ее с двумя картинами, поскольку до изобретения фотографии картины были единственным дошедшим до нас визуальным свидетельством о том, как люди видели то, что они видели. Однако по оказываемому ею воздействию она коренным образом отличается от картины. Картина (по крайней мере удачная) – попытка примириться с процессами, о которых напоминает ее тема. Она даже подразумевает некое отношение к этим процессам. Картину саму по себе можно считать вещью едва ли не завершенной.
Столкнувшись с этой фотографией, мы должны либо отмахнуться от нее, либо самостоятельно придать ее смыслу завершенность. Это образ, который, насколько такое возможно для немого образа, призывает к решению.
Октябрь 1967-го
Подстегнутый другой недавней газетной фотографией, я продолжаю размышлять о смерти Че Гевары.
До конца XVIII века, если человек предвидел свою смерть как, возможно, прямое следствие своего выбора определенного хода действий, то в этом заключалась мера его верности как слуги. Так было всегда, безотносительно к социальному положению или степени привилегированности человека. Между ним и его собственным смыслом всегда стоит сила, с которой возможны лишь взаимоотношения, предполагающие службу или зависимость. Можно считать эту силу абстрактной Судьбой. Чаще всего ее воплощал в себе Бог, Король или Хозяин.
Таким образом, выбор, который способен сделать человек (выбор, предсказуемым последствием которого может стать смерть), на удивление неполон. Это выбор, представленный на утверждение высшей силе. Сам человек способен судить лишь sub judice[45] – в конце концов судить будут его. В обмен на эту ограниченную ответственность он получает преимущества. Преимущества могут быть разными: от признания хозяином его отваги до вечного блаженства в раю. Однако во всех случаях окончательное решение и окончательное преимущество размещаются вовне его собственного «я» и жизни. Следовательно, смерть – казалось бы, столь определенная конечная цель – для него является средством, к которому он обращается ради чего-то последующего. Смерть подобна игольному ушку, сквозь которое его продевают. Такова разновидность его героизма.
Французская революция изменила природу героизма. (Уточню, что я говорю не о конкретных примерах отваги: способность выносить боль или пытки, воля к атаке под огнем, быстрота и легкость движений и принятия решений в бою, спонтанность взаимовыручки перед лицом опасности – эти проявления отваги следует в целом определять как опыт физический, и они, вероятно, почти не изменились со временем. Я говорю лишь о выборе, который может предшествовать подобным проявлениям.) Французская революция выводит на суд короля и приговаривает его к смерти.
Сен-Жюст, двадцати пяти лет от роду, в первой своей речи перед Конвентом рассуждает о том, что монархия есть преступление, поскольку король узурпирует суверенитет народа.
«Невинное правление невозможно – совершенно ясно, что утверждать так – безумие. Всякий король – мятежник и узурпатор»[46].
Верно, что Сен-Жюст служит – в его собственном понимании – общей народной Воле, но такой выбор он сделал сам, поскольку верит в то, что Народ, если дать ему быть верным своей природе, воплощает в себе Разум, а Республика воплощает в себе Добродетель.
«В мире существуют три разновидности гнусностей, на компромисс с которыми республиканская добродетель никогда не пойдет: первая – короли, вторая – служение королям, третья – сложение оружия до тех пор, покуда где-то на свете существуют хозяин и слуга»[47].
Теперь становится менее вероятным, чтобы человек предвидел собственную смерть как меру верности слуги своему хозяину. Предвиденная им смерть будет, скорее, мерой его любви к Свободе – доказательством принципа его собственной свободы.
Спустя двадцать месяцев после своей первой речи Сен-Жюст проводит ночь перед казнью за письменным столом. Он не предпринимает никаких активных попыток спастись. Он уже написал:
«Обстоятельства сложны лишь для тех, кто отшатывается от могилы <…> Я презираю прах, из которого состою, прах, который с вами говорит, – преследовать этот прах и положить ему конец способен любой. Но пусть кто-нибудь попытается отнять у меня то, что я сам себе дал, независимую жизнь в небесах столетий»[48].
«То, что я сам себе дал». Теперь окончательное решение находится внутри «я». Впрочем, не категорически, не полностью – тут существует определенная двусмысленность. Бога больше нет, однако Высшее существо Руссо тут как тут, дабы запутать вопрос с помощью метафоры. Метафора позволяет поверить в то, что твое «я» примет участие в суде истории над твоей собственной жизнью. «Независимая жизнь в небесах» суда истории. Здесь по-прежнему витает призрак существовавшего ранее порядка.
Даже когда Сен-Жюст заявляет противоположное – в последней вызывающей речи в защиту Робеспьера и самого себя, – двусмысленность остается.
«Слава – пустой звук. Прислушаемся к прошедшим векам – мы уже ничего не слышим; те, кто в другое время будет прогуливаться среди урн с прахом, более ничего не услышат. Добро, какова бы ни была его цена, – вот за чем надо гоняться, предпочитая звание мертвого героя званию живого труса»[49].