СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ - Лина Серебрякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с ним зорким безошибочным взглядом всмотрелся в театральное действо и Белинский.
Многие, многие суждения Николая легли в основу его театральных статей. В обзорах появились статьи об игре Мочалова и Щепкина, а датского принца Гамлета вдруг озаботили вопросы избранности и свободы воли. "Почему именно Я должен вступить в противоборство?"
Университетская молодежь обеих столиц, передовая общественность провинций с нетерпением ожидала каждый номер "Телескопа".
В тот раз они встретились в книжной лавке Ширяева в двухэтажном доме на Дмитровке. У Станкевича вышла пьеса «Василий Шуйский», друзья уговорили отдать на продажу. Среди прилавков толпились студенты, то и дело спрашивали, покупали. Продавец не успевал.
— Белинского статья есть?
— Последняя.
— Повезло, успели. Какие побранки у Белинского! Любо-дорого! Скорей читать!
Толстая книжка журнала зачитывалась до дыр, до лохмотьев. Это было уже известно.
Станкевич весело посмотрел на друга.
— Велик, Verioso! А как мой «Василий Шуйский»? Продается?
Продавец пожал плечами.
— Лежит-с.
— Выкупаю все.
И «грозно» взглянул на Белинского.
— Торжествуешь, подлец? Ужо я тебя отпотчую. Почему не разбранил мою поэму?
Белинский чуть смутился, замялся, он, по обыкновению, был восхищен Станкевичем. Николай ткнул его кулаком в плечо.
— Стреляться не будем, а выдерем за волоса, — и разлохматил жиденькие светло-русые волосы друга.
Белинский стремительно набирал известность, слава его росла. Но денег не прибавлялось.
Накануне отъезда Станкевич собрал друзей. Бакунин, Белинский, Ефремов, юный Катков, Клюшников, Аксаков, молодые таланты, тяготевшие к гармоничной личности Станкевича. И ничего плохого в том, что в последнее время Константин Аксаков стал уходить к "славянству", подальше от "немцев", "западников" с их философскими откровениями, если в этом его дорога; прощальный вечер был по обыкновению весел, все дурачились и бесились, "сколько благопристойность позволяет".
Наконец, угомонились, стали прощаться, расходиться, ушли, кроме Мишеля, Виссариона и Александра Ефремова.
— Ты, Мишель, где проведешь лето? — спросил Станкевич.
— В Премухино. Я уже отослал туда книги и чистые тетради.
— Что за книги?
— О, много, полный ящик. Верный рецепт для того, чтобы в скорое время погубить и отравить души прекрасных молодых людей, моих братьев. По списку тридцать названий. Всеобщую историю" по Геерену, "Логику" Круга, "Фауста" Гете, "Наукознание" Фихте. Отец смирился с образом моих мыслей, и ничто не помешает моим занятиям. Хватит до осени.
— Твои сестры и братья будут там?
— Они ждут меня.
— Счастливчик. А ты, Висяша, куда направишь стопы?
— Я … да черт знает, куда я. Не знаю, — отрывисто, со злобой огрызнулся Verioso.
Перемаргивая мокрыми ресницами, он с ненавистью облокотился о подоконник и стал смотреть вверх, на светлое вечернее небо мая. Ему представились опустевший город, летняя жара, опостылевшая комната в редакции с ворохами пыльных книг и журналов, этого безжалостного печатного потока, против которого он становился своей жизнью и грудью. И рези в желудке, острый кашель…
Губы его сжались.
Румяный Мишель смотрел на него чистыми голубыми глазами и морщил лоб, додумывая мысль.
— Висяша! Я приглашаю тебя в Премухино.
Белинский вздрогнул.
— Что?! Меня? — вскрикнул он.
Мишель шагнул к нему, изящно склонил голову и прищелкнул каблуками. Непослушная улыбка светилась на его лице.
— Милостивый государь Виссарион Григорьевич! Умерьте свой пыл и соблаговолите меня выслушать. Я имею удовольствие пригласить вас посетить мой дом в имении Премухино. Ручаюсь при этом, что у моих родственников вы найдете самый теплый и радушный прием.
Виссарион молчал. У него потемнело в глазах, земля, казалось, зашевелилась под его ногами.
Хоть он и не признавал неравенства, основанного на правах рождения и богатства, а признавал неравенство, основанное на уме, чести и образовании, и заявлял, что среди любой знати назовет своим другом поэта-прасола Алексея Кольцова, — в глубине души он и непрестанно сражался с аристократами, и с восхищением и завистью признавал их высочайшую культурную миссию. Голова его пошла кругом.
Станкевич уловил его состояние.
— Соглашайся, Висяша. Я уверен, эта поездка будет иметь на тебя благодатное влияние. Отдохни от своей скучной, одинокой, бурлацкой жизни
Николай подошел и обнял друга за щуплые плечи.
— Друг мой Verioso! Ты, полный благородных чувств, с твоим здравым свободным умом нуждаешься в одном: в опыте не по одним только понятиям увидеть жизнь в благороднейшем ее смысле, узнать нравственное счастье, возможность гармонии внутреннего мира с внешним — гармонию, которая для тебя кажется недоступною, но которой ты веришь.
Белинский молчал. Станкевич знал, что говорил.
— Как смягчает душу эта чистая сфера кроткой христианской семейной жизни! Семейство Бакуниных — идеал семьи. Можно представить, как оно должно действовать на душу, которая не чужда искры Божией! Нам надо ездить туда исправляться.
Белинский глубоко-глубоко втянул воздух.
— Мишель! Приходи ко мне завтра пораньше. Я буду один, а встаю я рано, в пять часов. Поговорим.
На другой день Станкевич уехал. Ни слова не было сказано о его чувствах, но все знали, что если на обратном пути он заедет в Премухино, то сделает это ради нее, Любаши.
…
Эти три летних месяца не ознаменовались для Мишеля ничем выдающимся.
В привычный для него премухинский рай он вступил в начале июня, один, со своей трубкой и гривой нечесаных волос, громогласный, веселый, полный головокружительных вселенских идей. Мишель сразу и серьезно засел за книги. Кипа записей его росла не по дням, а по часам. Он был на редкость силен духом и уверен в себе.
Белинского и Ефремова ждали через месяц.
По-прежнему боготворили его сестры, а подросшие братья смотрели в рот и засыпали вопросами. Александр Михайлович с прежней твердостью вел хозяйство и был любовно почитаем своим семейством. Его манеры и убеждения не позволяли ему произносить вслух многое, что резало его слух в речах старшего сына и нарушало благопристойный выверенный обиход.
Он держался. Даже с интересом.
Прислушиваясь к молодым разговорам, сидя по вечерам в своем кабинете, он ощущал и сколь безнадежно отстал от новых времен, и сколь постоянна, оказывается, нравственная природа человека. Поиск истины и страх смерти суть движители ее. Глагол времен, металла звон!..
А Мишель был мягок и, по обыкновению, весел. Он наслаждался. Впереди маячило нечто, неясное еще и самому себе. Берлин! Гнездо немецкого философского духа.
Но тс-с! Никто не должен знать об этом…
И все же было, было в том лете нечто таинственное, жуткое.
Темно-голубые глаза Татьяны… Они чуть не привели его к полному крушению, овладели всем его существом, сделали жалким рабом, предметом сострадания остальных сестер. Это был ад, ад, со всеми его ужасами!
Наконец, брат и сестра объяснились.
Они шли вдвоем вдоль тихой Осуги по цветущему некошеному лугу. Жужжали шмели,