Было и будет. Дневник 1910 - 1914 - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Чему посмеялся, тому поработаешь»—это тяжело; но еще тяжелее смеяться тому, чему поработал. Струве и Булгаков — слишком благородные люди, чтобы назвать их «отступниками» в ином смысле, чем благороднейшего из римских кесарей Флавия Клавдия Юлиана. Но даже в этом смысле тяжело быть отступником.
Вот откуда боль, вот откуда гнев.
У Илиодора есть одно удивительное признание: «Революции без Бога не страшны». Не страшны, потому что невозможны в России. Ну а с Богом страшны? С Богом возможны? Илиодор над этим вопросом не задумался. Булгаков тоже. А между тем дальнейшие религиозные судьбы обоих только и может решить ответ на вопрос: освобождение России без Бога не удалось; не удастся ли с Богом?
Два отречения, Илиодора и Булгакова, — два крика одной боли, религиозной боли всей России.
РЕЛИГИОЗНОЕ НАРОДНИЧЕСТВО
— Вы верите в Бога?
— Не верю.
— А все-таки во что-то верите?
— Может быть… да… нет… не знаю.
— Никогда об этом не думали?
— Не думал.
— Как же так: верить и не знать, во что веришь? Ну, сделайте же усилье, подумайте.
— Ах, отстаньте, ради Бога! И без того тошно, а тут еще вы с вашею верою.
Вот разговор с неверующим религиозным человеком наших дней — с русским в особенности. Что неверующие люди могут быть религиозными — это явление такое общее, что стоит на него указать, чтобы сделать видимым. Но и обратно: верующие или как будто верующие могут быть не религиозными; это в наши дни явление столь же общее. Между верою и ее обнаружением, исповеданием, сознанием — какая-то преграда неодолимая. Видно, что человек верит, а во что — не видно. Вера не хочет быть видимой, не хочет быть сознанной. Вера без слова, без имени. «От избытка сердца уста говорят» — так было; а теперь — молчат.
Вера в душах человеческих светит, как пламя лампады сквозь занавес. Таинственная занавесь; святые покровы, заповедные. Не человеком наложены, не человеком и снимутся. А пока не снимаются — снимать не должно. Молчание для веры то же, что защищающий занавес для пламени, а слово — что ветер; слабое пламя ветром гасится, сильное — сильнее раздувается. Не должно снимать завесу до времени; но, кажется, время близко, когда пламя обнажится.
Вот какие мысли внушает книга В. Богучарского «Активное народничество семидесятых годов». Книга замечательная, хотя и мало замеченная, даже не прочитанная как следует, может быть, отчасти по вине автора.
Чтобы ясно изобразить, надо видеть ясно. А он видит неясно, потому что смотрит на вещи не прямо, не лицом к лицу, а сбоку; сбоку или даже сзади, за спиной у него что-то мелькает, маячит огромное, и он сам не знает, что это — марево или действительность.
«Активное народничество» значит революционное. Но по тайному смыслу книги можно бы ее озаглавить полнее: «Революционное и религиозное народничество». Соединение этих двух слов — революция и религия — все еще режет ухо, кажется противоестественным. Но что соединение возможно, что оно неизбежно, доказывает книга Богучарского. Оно-то и есть то огромное, за спиной у автора стоящее, мелькающее, маячащее, неясное и неотразимое, что делает книгу его знаменьем времени.
«Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю… Я верю в истинность этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и если нужно, то за них и пострадать. Такова моя вера», — отвечал глава народовольцев Желябов на предложенный ему председателем суда в 1881 году вопрос о вероисповедании.
Над этими словами никто не задумался. А между тем они не на ветер сказаны. Говоривший заплатил за них жизнью и ведь уж, конечно, знал, что говорит, что делает; знал, какой соблазн в имени Христа, — и не отрекся от него, не испугался того, что так пугает нас, — общего места: «религия есть реакция». Захотел соединить революцию с религией. Да, никто над этим не задумался. А, казалось бы, стоило.
Что религия — скрытая теплота народничества, еще яснее видно по другому вождю народничества, А. Д. Михайлову.
«Религиозным в формальном смысле слова он не был, но имел какую-то особую подкладку в миросозерцании, которая очень приближалась к религии», — пишет лицо, близко знавшее Михайлова.
«Бог — это правда, любовь, и я в этом смысле с чистой совестью говорю о Боге, в которого верю».
«Но все-таки, — спрашивали его, — что такое Справедливость, Любовь и т. д.? Есть ли это нечто личное, некоторое Существо или отвлеченный принцип?»
«Не помню, чтобы он давал на это вполне решительный ответ. У него была какая-то идея, — смутная для посторонних, потому что он мало говорил об этом, — что идеалы социальной революции должны создать новую религию».
Новая религия или новое понимание христианства, новое имя Христа. «Имя Мое новое».
Не потому ли так трудно, почти невозможно сейчас исповедание, что старое имя украдено, а новое еще не дано? Не дано, но таится в сердцах человеческих, как огонь в кремне. Удар железа выбьет огонь из кремня. Такой удар — освобождение. Не это ли и значит: «социальная революция должна создать новую религию»?
Книга Богучарского всего драгоценнее тем, что в этом «историческом исследовании» сам историк слишком похож на своих героев, чтобы оставаться только историком.
Историк похож на своих героев, потому что он такой же верующий и религиозный человек, как они. Огня в этой книге не видно нигде, но всюду чувствуется скрытая теплота.
Главная ошибка автора в том, что он смешивает, как это всегда делается при недостаточной ясности сознания, начало религиозное с нравственным. «Характерная особенность народничества — его высокоморальная основа». Нет, не моральная, а религиозная. В русском народничестве, как во всех подлинных религиозных явлениях, не религия вытекает из нравственности, а наоборот, нравственность из религии. Религия глубже, чем нравственность. Не потому люди верят во что-то, что делают что-то, а потому, что верят, — делают.
Вся историческая часть книги (тоже очень ценная) вскрывает эту религиозную основу народничества, общую будто бы, по мнению автора, со славянофильством, а на самом деле глубоко от него отличную, не количественно, а качественно, не по силе религиозного горения, а по химическому составу огня.
Революционную недвижность, бездейственность славянофилов в противоположность революционной действенности, взрывчатости народников Богучарский отмечает совершенно правильно. Но вывод делает неправильный или недостаточный: «Если здесь (в народничестве) не было того религиозно-философского углубления, которое отличало славянофилов, то было другое — действование во имя той же веры в народе». Нет, во имя иной веры. «Народники, — заключает автор, — были людьми во всяком случае не менее их (славянофилов) религиозные». Да, не менее, может быть, и более. Но вопрос не в том, а так же ли эти, как те, или иначе религиозны, — вот в чем вопрос. Богучарский об этом не думает; но стоит подумать, чтобы ответить: иначе. Иное качество, иная категория, иной луч религиозного спектра. Иное имя Христа, не ветхое, а новое: «Имя Мое новое».
По плодам славянофильства и народничества мы узнаем, что это не две расходящиеся ветви на одном дереве, а два разные дерева.
«Государство как государство — есть ложь», — говорит Константин Аксаков. Аксаков[65] «вместе со своими друзьями (Хомяковым[66] и братьями Киреевскими[67]) был врагом петербургского государства и вообще государственности и в этом отношении даже опередил меня», говорит Бакунин.[68] «Если взять положение Аксакова само по себе — ложь лежит не в той или иной форме государства, а в самом государстве, — то разве не подписались бы обеими руками под этим положением и Бакунин, и Кропоткин?»[69] — спрашивает автор. Отвечая на этот вопрос утвердительно, мы не должны забывать, что подобные сближения обманчивы, как сближения двух параллельных линий, которые никогда не сойдутся, хотя и проходят в одной плоскости.
А что плоскость славянофильства и народничества одинаково религиозная, в этом нельзя не убедиться, читая книгу Богучарского. «Вера, чисто религиозная вера в живущий в массах „дух творческого разрушения“, а отсюда и вера в преобразование мира путем социальной революции — такова основная черта всего душевного склада Бакунина», — заключает автор. «Нужна глубокая, страстная, можно сказать, религиозная вера», — пишет сам Бакунин, излагая свой символ веры («Государство и Анархия»), и по поводу Мадзини говорит прямо о своей религии: «Моя религия — не менее глубокая и не менее чистая, чем его, Мадзини».
Богучарский прав, когда из своих исторических исследований народничества 70-х годов делает вывод: «То был, при всей его безрелигиозности в обычном смысле слова, тип глубочайшим образом религиозный, только перенесший все свои чувства с небес на землю». В этом-то перенесении религиозного чувства с неба на землю и заключается иное религиозное начало, иная религиозная категория, иной луч религиозного спектра в народничестве по сравнению со славянофильством. Этой-то качественной разницы автор и не видит или видит не с достаточной ясностью.