Сборник произведений - Сергей Рафальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опять-таки — почему именно „шарм сляв»? Такие девушки в любой стране найдутся.
— Еще бы! Конечно. Но как исключение, а не как воплощение (пусть мелкое) национального характера. Только у русских есть эта удивительная способность жить в двух планах сразу: одной рукой к звездам, а другой в навоз… И то, и другое — искренно, и в результате — и то, и другое ханжество, потому искренность с двумя обратными показателями иначе не утвердишь.
Тут Александр Петрович почувствовал, что всерьез обижается, но из благодарности за ссуду сдержался и даже — хоть и с улыбкой, лишенной особого приятства — попытался пошутить:
— Э… Альфред Людвигович, вижу, что у вас разошлась печень! Еще немного, и вы, пожалуй, и до «руссише швайн» дойдете!
Кранц досадливо поморщился:
— Чудак вы! Немецкого во мне, кроме имени, отчества и фамилии, да еще привычки по утрам убирать свою квартиру — ничего не осталось. Русская культура ядовита и перерабатывает характеры в корне, так что все, что я сказал, направлено в известной мере и против меня. Но неужели вы вот — человек интеллигентный и, как всякий русский интеллигент, к сожалению, мыслящий, никогда не задумывались над бесчисленными мемуарами, записками, монографиями друзей, почитателей и родственников нашего мирового Толстого? Неужели вы не почувствовали, в каком болоте ежедневного, ежечасного, ежеминутного ханжества и лицемерия жил великий Лев Николаевич? Если бы он пил, безобразничал, стрелял в жену, портил окрестных девок — он был бы куда человечнее, чем этот, окруженный шпаной возвышенных дураков и прохвостов, запутавшийся в самом себе старенький старик. И не кажется ли вам, что Ганди, считающийся последователем Толстого, только потому и преуспел, что не был русским и в самом себе не носил своего отрицания?
А наша революция… Уже один февральский ее титул чего стоит: «Великая и бескровная!» И эту ханжескую пошлость придумал интеллигент — «живая совесть земли русской» — на другой же день после того, как последний городовой был пристрелен на последнем петербургском чердаке! Однако вы не думайте, что меня больше всего отталкивают подвалы и расстрелы… Бросьте! Где их не было! А вот такого квалифицированного, захлебного, остервенелого, вымазанного кровью и навозом ханжества действительно мир не видел! «Я другой такой страны не знаю, где бы жил так вольно человек»… И это при пятнадцати миллионах концлагерников! «Человек проходит, как хозяин, необъятной родины своей!»… А этот «хозяин» даже собственной жене на ушко боится сказать, что он думает о своем «хозяйстве»!
— Здорово! — поддакнул Александр Петрович, стараясь закрепить такой поворот темы.
— А, здорово! Нет, дорогой мой, я не реакционер! Для меня Октябрьская Революция — естественный результат бытового ханжества обессиленной царской власти и идеологического ханжества импотентной интеллигенции. Именно они образовали в народном сознании дыру, сквозь которую вылез сначала Соловей-Разбойник, а теперь, по-видимому, прет провинциально подражающий Америке и снова на сто лет отставший — злой и жадный мещанин… А возьмите наше православие… Впрочем, насчет православия мы отложим… Во-первых, вы и так напыжились от негодования, а во-вторых, уже семь, а в девять кончается мой выходной день: я, как вы знаете, ночник. Надо заехать домой, надо добраться до гаража, посмотреть машину и тому подобное. Так что — извините: оставляю вам деньги и попрошу расплатиться за меня… За сим, желаю вам всего хорошего и прежде всего — скорее устроиться на работу… И не злитесь, пожалуйста! Думаете: на каком основании этот немчура — и прочее… А у меня, голубчик, Георгий и золотое оружие за великую войну и меч в терниях за Ледяной… Так что все права за мной, а оснований — сколько угодно!
9. Искушения и попытки
После ухода Кранца Александр Петрович посидел еще четверть часа, расплатился и ушел. Потянуло в «уголок» — хлопнуть двуспальную и закусить родной рыбешкой. Однако немцевы деньги хоть и достались легко, но расходовать их по пустякам казалось почему-то неудобным.
Подымаясь по Монпарнассу, Александр Петрович вспомнил прочный бумажник, расчетливое раздумье — сколько дать, разглагольствования об отсутствии у русских честности с собой и озлился окончательно: «Ишь, колбасник чертов! Сколько немца в Достоевском ни мой — все равно мещанином останется!»
Вокзальные часы обозначали ровно полседьмого. Иван Матвеевич мог быть дома, а мог и не быть — ужинал он поздно.
От идеологической обиды и недопитости Александру Петровичу хотелось уюта и домашней теплоты, и он подумал, что давно не был у Зворыкиных, которые жили неподалеку и принимали ласково. Можно будет у них сделать остановку на часок и при случае — перекусить.
Инвалид гражданской войны, инженер-электрик по образованию, Зворыкин о своем дипломе вспоминал только случайно и с неохотой, потому что еще в Чехии был укушен демоном искусства и с тех пор ни о чем не желал думать, кроме живописи. Хоть и сказано, что вера горами двигает, но, очевидно, есть вещи тяжелее гор, потому что произведениям Зворыкина общественного равнодушия сдвинуть никак не удавалось. Однако с упорством хорошо закаленной стали после каждого очередного афронта Зворыкин неизменно возвращался на свое место за мольбертом. Жил он черт знает как, питался овсянкой месяцами, но одевался всегда чисто и комнату свою — с гигантским складом непроданных полотен — старался содержать в порядке. Когда сдавала даже его верблюжья выносливость, Зворыкин нанимался маляром (благо в антрепризах его брали охотно, как работягу первого класса), отъишачивал сезон и потом, подкопив малую толику, бросал малярство, возобновлял запасы красок и полотен и снова с головой уходил в творчество.
И так, с упорством и геройством почти невообразимым, бился, как печенег, за свое место на Парнассе.
И как-то раз мерзким, промозглым и нудным вечером гнилой парижской зимы, когда под цыгански потрепанным, но все еще согревающим пальто, на перешедшей по наследству от предыдущего неудачника кушетке Зворыкин стоически преодолевал пронзительную сырость нетопленнои комнаты и брал измором сезонный грипп — в дверь деликатно постучали.
Вошла жившая в том же коридоре, не слишком интеллигентная (хоть и окончившая десятилетку), но внешне вполне миловидная и во всех отношениях женственная Ганнуся Пащенко, конечно, вывезенная немцами из полтавщины и, конечно, разошедшаяся со своим, в плену найденным, французским мужем.
По протекции своего бывшего супруга на работала в какой-то конторе и даже преуспевала.
Зворыкин был с ней знаком, и не больше, ибо из особ женского пола ухаживал всерьез только за своей Музой, в остальном обходясь короткими и ни к чему не обязывающими уличными встречами. Тем более, что у так называемых «приличных дам» успехом не пользовался, так как — по внешности — был деления на два ниже той черты, которая, как известно, в масштабе мужской красоты заменяет нуль.
Войдя, Ганнуся извинилась за беспокойство. Она заметила, что Зворыкин не появляется, сообразила, что он болен и — по соседству — пришла справиться, не надо ли чего.
Как одичавший в одиночестве Зворыкин ни отнекивался, Ганнуся принесла углей и затопила печку, сбегала за аспирином и ромом, накормила своим ужином и напоила грогом. Пришла на другой день и — как-то мимоходом — постирала рубашку и заштопала пиджак. Потом пришла еще, и еще, и — в конце концов — осталась навсегда.
Она, как говорили у нас в народе, — «пожалела», пожалела волчье одиночество Зворыкина и его жертвенное упорство. Тем более, что и сама была совершенно одинокой в этом мире: отца в «чистку» взяли с завода, и он не вернулся, мать при немцах, в страшную зиму 41-го года, она сама на салазках отвезла на кладбище, брата Сережу замучили в плену. Конечно, у Зворыкина — с точки зрения диалектического материализма — не хватало самого главного: материальной базы, но Ганнуся была плохой марксистской и на все попреки более советских подруг только пожимала плечами: ее заработка хватало на двоих, а тем временем Арсений Павлович нарисует какую-нибудь замечательную картину.
Зворыкин сначала как будто не замечал жертвенности своей молодой подруги и, обрадовавшись возможности, сел за большую композицию — давнюю свою мечту. Работал, что называется, до обмороков. Однако, не закончив, стал задумываться и, дождавшись сезона, вернулся в свою малярную антрепризу. На первый же заработок накупив книг — возобновил в памяти давно забытое электричество, попробовал счастья по этой линии и — для самого себя неожиданно — преуспел.
Теперь у Зворыкиных хорошая квартира, сплошь увешенная тем, что Арсений Павлович мажет по праздникам или в каникулярное время, двусильный Ситроен и маленький клочок земли за городом, на котором они собираются собственными руками строить дачу.