Первое дело Аполлинарии Авиловой - Катерина Врублевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я педантично и упорно работал над бусами, высверливая, словно червь—камнеед, отверстие для шелковинки. Полученную пыль ссыпал в склянку, которую одолжил у кока.
Однажды, прогуливаясь по палубе, я услышал крики — несколько матросов окружили своего товарища, которого била падучая. Ему вставили между зубов деревянную палочку, чтобы он не прикусил язык, и держали за плечи.
Но когда приступ прекратился, матросы просто оттащили больного в сторону, уложили на бухту канатов и ушли по своим делам. Один из них даже сплюнул, пробормотав нечто под нос.
Подойдя к эпилептику, я осмотрел его и решился на эксперимент — в каюте отсыпал немного порошка из склянки, взболтал его в воде, и дал выпить бледному, как мел, матросу. Конечно, я рисковал, но, вспомнив, как лечили туземцы, решил попробовать. Мои действия увенчались успехом: матрос порозовел, задышал глубже, и на его лице появилась легкая улыбка.
— Merci, monsieur! Qui êtes vous? Le médecin?[11] — спросил он меня по-французски. — Я себя великолепно чувствую, словно заново родился! Что это вы мне дали выпить? Пахнет-то как изумительно.
— Это настойка из корней одной лианы, — почему-то соврал я.
Его звали Марко. Возрастом лет на десять моложе, он иногда выглядел совершеннейшим мальчишкой из-за выбеленных, словно лен, волос и худощавого телосложения. Но у Марко были две особенности, которые не позволяли думать о нем, как о парне-несмышленыше — пронзительные серые глаза, часто смотрящие исподлобья, и крупные руки, обвитые узловатыми венами. Огромная силища таилась в них. Марко мог разжать звено якорной цепи или отодвинуть в сторону огромную бочку.
С тех пор, как я его вылечил, мы часто разговаривали во время моих вечерних прогулок по палубе. Марко просил меня говорить по-русски, так как этот язык помнил от бабки, вышедшей замуж за его деда, сурового норвежца. Поморская крестьянка пленилась викингом, и он ее попросту украл.
Марко очень любил бабку. Она воспитывала его, когда погиб его отец-рыбак, а потом скончалась мать, работавшая прислугой у местного богатея. Богач сначала взял ее с маленьким сыном в дом, давал им хлеба, а потом, когда она ему надоела — прогнал от себя. Ей пришлось тяжело работать на разделке рыбы — мужа у нее не было, и ей всегда доставались самые мелкие рыбешки, которые не хотели чистить другие женщины, чьи мужья приходили с моря с богатым уловом.
Мать умерла от непосильной работы, а через несколько лет скончалась и единственная добрая к Марко душа — его бабка. У Марко обнаружилась падучая болезнь — его прогоняли и сторонились. Он подрос, смотрел на всех затравленным волчонком, а потом, улучив момент, забрался ночью в дом к богатею и зарезал его.
Марко побрел, куда глаза глядят. Промышлял мелким воровством, работал подсобным рабочим. Приступ эпилепсии настиг его в какой-то деревне к северу от Лодзи — его подобрали монахи и отнесли в монастырь.
В монастыре святого Бонифация он провел несколько месяцев. Будучи абсолютно невежественным в догматах церкви, он, сын лютеранина и внук православной бабки, отродясь не осенив лба крестным знамением, сделался яростным католиком: выстаивал мессы, истово молился и готовился к постригу. Он даже сменил имя на Марко, чтобы его не смогли найти. Мне он так и не сказал своего настоящего имени, данного ему при рождении.
Так бы и текла его спокойная и размеренная жизнь в монастыре, пока однажды в келью к нему не вошел настоятель, всегда проявлявший доброту и внимание к миловидному послушнику. Спустя несколько мгновение Марко понял, чего добивается от него настоятель, и с гневом отказался. Настоятель начал грозить божьими карами, но юноша выгнал сластолюбца вон.
С тех пор жизнь его в монастыре резко изменилась к худшему. На Марко накладывали епитимьи, поручали самую черную и грязную работу, и он не выдержал — убежал и завербовался матросом на торговое судно. И вот уже много лет он плавает на разных кораблях, под разными флагами и ни разу не возвращался на неласковую родину.
Конечно, я, воспитанный на постулатах «Не убий!» и «Подставь правую щеку» в душе осуждал человека, отнявшего жизнь другого. Но как я мог судить? Кто я, чтобы осуждать этого несчастного, больного эпилепсией, тем более, что он был единственный человек на судне, с которым я говорил по-русски.
Однажды, когда я по обыкновению работал в каюте над бусами, вытачивал отверстия, а порошок и расколовшиеся зерна ссыпал в склянку, ко мне постучались. Я убрал бусы в саквояж и открыл дверь. На пороге стоял Марко с небольшим мешочком в руках.
— Простите, Владимир Гаврилович, что мешаю, но я принес вам вот это, — и он протянул мне мешочек с костяными шахматными фигурками.
— Шахматы! — обрадовался я. — Откуда они у вас?
— Выменял у одного матроса. Он не знал, что с ними делать — в порту в карты выиграл, а я у него на табак сменял. Только я тоже не знаю, что это такое — вам принес, вы человек образованный.
Шахматы были истинным произведением искусства. Выточенные из слоновой кости и агата, небольшие фигурки поражали точностью деталей. Вместо слона я выудил из мешочка фигурку епископа в маленькой шапочке — и понял, что выточила их рука европейского мастера.
— К ним нужна еще доска, — сказал я, пересчитывая агатовые пешки. На шестьдесят четыре клетки.
— Какая доска? — не понял Марко.
— Надо сделать так и так, и тогда мы сможем сыграть в шахматы, посмотри сюда, — я показал ему рисунок, набросанный на полях моего дневника.
— А что это вы пишете? — спросил мой гость, показывая на раскрытые страницы. — И не жалко столько чернил тратить?
— Вот сюда я записал стихи, удивительно точно описывающие мои мечты:
«Если только жив я буду,Чудный остров навещу,У Гвидона погощу…»
Это, Марко, я описываю остров, на котором я был. Его флору и фауну, легенды и мифы, обычаи туземцев — я же путешественник и обязан вести дневник.
Я прочитал стихи и удивился тем чувствам, которые они во мне разбудили: когда я был на острове, мне очень хотелось покинуть его, чтобы увидеть родину и тебя, Полина, и вдруг такое желание снова там оказаться. С чего бы это?
Вдруг Марко повел носом:
— Чем это у вас так пахнет, Владимир Гаврилович? — спросил он. — Вот этим порошком?
— Да, — ответил я, ибо скрывать было бессмысленно.
— Это то самое лекарство, которое спасло меня? — Марко протянул было руку, но я взял склянку и тщательно закрыл ее притертой крышкой.
— Марко, я сам не знаю, что это за лекарство. Вот вернусь в Санкт-Петербург, отдам это вещество в географическое общество — пусть там разбираются. Я не лекарь, и фармакопея не относится к числу наук, о которых я имею полное представление.
— Извините, — смущенно пробормотал мой собеседник, взял рисунок и удалился.
Через пару дней он принес мне самодельную доску, выкрашенную по клеткам углем, и я научил его играть в шахматы.
А в Марселе он пропал. С ним пропала и моя склянка с притертой крышкой. Хорошо еще, что он не тронул твои бусы, Полина, иначе осталась бы ты без подарка.
Глава седьмая
Газеты сообщают, что…
Петербург, газета «Гражданин», 20 сентября, № 261. 1885 год.
В 11 ч. утра в церкви св. Екатерины — панихида, годовщина смерти Вас. Петр. Поггенполя, быв. гофмейстера Высочайшего двора.
В Петербурге боятся наводнения, но не состоялось.
Член госсовета, ген-адьютант кн. А.М.Дондуков-Корсаков избран почетным членом СПб. речного яхт-клуба.
20-го в Александринском театре в 7 ч. «На всякого мудреца довольно простоты».
В Мариинском — 7 ч. 30 мин. — Демон.
В Немецком театре 8.30 — в последний раз «Семь швабов».
Василеостровский театр, 7.30 — «Гроза».
В № 262 дневник обозревателя от 20 сентября — о духе дворянства.
В Санкт-Петербург я прибыл через полгода после своего отъезда из Кейптауна. Из Киля я направился во Франкфурт, к моему старому другу герру фон Цюбиху, он и его жена Шарлотта приняли живейшее участие в моих бедах: снабдили меня бельем, одеждой и деньгами, помогли выправить паспорт, и вскоре я уже пересекал границу России.
До Санкт-Петербурга я добрался с положенным комфортом, устроился в гостинице и принялся за газету. Русских газет я не читал уже несчетное количество дней. Мне все было интересно, ведь я так далек был от цивилизации и родины.
На следующий день я добился аудиенции у графа Викентия Григорьевича Кобринского. Мне помнится, он родом из наших мест, а твоя тетка, Полина, достопочтеннейшая Мария Игнатьевна, была с ним в близких отношениях.
Графу около шестидесяти. Он высокого роста, сух фигурой, с окладистой седой бородой и густыми бакенбардами. Держится прямо, но видно, что эта прямота дается ему с трудом, только за счет многолетней привычки. Мне даже послышалось, как у него скрипели суставы, когда он садился в свое кресло. Глаза умные, с холодным стальным блеском, и сострадание в них никогда не отражалось.