12 шедевров эротики - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я все думаю, – говорил он, – что это была у тебя за странная идея заказать васильки для украшения стола. Я тебя уверяю, что при свете их синий цвет кажется черным. И потом ведь это же простые васильки! Будет похоже на то, что мы собирали эти васильки во ржи.
– Ах, как ты возмутителен!
– Ну да! И о васильках Кимберлей сказал на днях на вечере у Ротшильдов, что это не светский цветок. И почему же ты уже кстати не украсила стол и маком?
– Оставь меня в покое, – отвечала мадемуазель, – я теряю голову из-за твоих глупых замечаний. И это как раз подходящий момент, действительно!
Но Шариго упорствовал.
– Хорошо, хорошо… ты увидишь, увидишь… Лишь бы только, боже мой, все обошлось без особых помех и неприятностей. Я не знал, что быть светскими людьми – такая трудная, утомительная и сложная вещь. Может быть, мы бы лучше сделали, если бы остались простыми смертными, как прежде.
На это m-me прошипела:
– Я вижу, что ничто тебя не меняет… Ты совсем не считаешься со мной.
Так как они находили меня красивой и очень приличной на вид, то возложили на меня тоже очень важную роль в этой комедии. Я должна была сначала распоряжаться в гардеробной, а потом помогать или, вернее, руководить действиями четырех метрдотелей, четырех громадных верзил с огромными бакенбардами, набранных в нескольких специальных конторах, чтобы прислуживать за этим необыкновенным обедом.
Сначала все шло хорошо. Была только одна тревога: в три четверти девятого графини Фергюз еще не было. Что если она раздумала и решила в последнюю минуту не приезжать? Какое унижение, какое несчастье! У Шариго были очень печальные физиономии. Жозеф Бригар их успокаивал. Это был день, в который графиня председательствовала на заседании благотворительного общества «Обрезков сигар для сухопутных и морских армий». Заседание кончалось иногда очень поздно.
– Какая очаровательная женщина! – восторгалась мадемуазель Шариго, как будто бы эта похвала имела магическую силу ускорить приход этой «мерзкой графини», которую она в глубине своей души проклинала.
– И какая голова, – подхватил Шариго, движимый тем же чувством. – На днях у Ротшильдов я подумал, что только в истекшем столетии можно было найти такую редкую грацию, такой возвышенный ум.
– И еще вот что, – продолжал Жозеф Бригар, – мой дорогой господин Шариго, в демократических обществах, где существует равенство… – И он начал было одну из тех полусветских, полунаучных социологических речей, которые он любил произносить в салонах. В эту минуту вошла графиня Фергюз, импозантная и величественная в черном туалете, вышитом стальным стеклярусом, очень выгодно выделявшем белизну и мягкую красоту ее полных плеч. И под шепот восхищения, вызванный ее появлением, все церемонно вошли в столовую. Начало обеда было довольно холодное. Несмотря на свой успех или, может быть, именно благодаря ему графиня Фергюз держала себя немного высокомерно или, во всяком случае, очень сдержанно. Казалось, она хотела показать, что снизошла до того, чтобы почтить своим присутствием скромный дом этих «маленьких людей». Шариго показалось, что она рассматривала со скрытой, но явно презрительной миной серебро, взятое напрокат, убранство стола, зеленый туалет мадемуазель Шариго, четырех метрдотелей, слишком длинные бакенбарды которых попадали в блюда. Его охватили смутный страх и мучительное сомнение насчет убранства стола и туалета его жены. Это была ужасная минута.
После нескольких банальных и тягостных реплик по поводу незначительных текущих интересов разговор мало-помалу стал общим и остановился, наконец, на том, что должно считать корректным в светской жизни.
Все эти ничтожные мужчины и женщины, забывая о фальши своего собственного общественного положения, являлись неумолимо строгими по отношению к тем людям, у которых не то чтобы можно было заподозрить какой-либо порок, а которые просто не хотели подчиняться светским законам, единственным, которым должно повиноваться. Живя в некотором роде вне своего общественного идеала, отброшенные, так сказать, за границу этой жизни, в которой они почитали, как религию, потерянное ими общественное положение, они думали, без сомнения, войти в нее опять, изгоняя оттуда других. Это было в самом деле достойно смеха. Весь мир они разделяли на две большие части: на одной стороне все, что корректно и допустимо, на другой – все противоположное этому; здесь – люди, которых можно принимать, там – такие, которых нельзя принимать. И эти две большие части становились скоро кусочками, маленькими ломтиками, которые в свою очередь разделялись до бесконечности. Были такие, у которых можно было бывать только на обедах, и опять другие, у которых дозволялось бывать только на вечерах; некоторых можно было принимать у себя за столом, другим же только дозволялось посещение своего салона, и то при строго определенных условиях. Были также такие, у которых нельзя было ни обедать, ни принимать их у себя; некоторых допускалось приглашать только к завтраку, но никогда к обеду; у иных можно было обедать на даче, но не в Париже, и т. д., и т. д. Все это подтверждалось известными именами.
– Оттенок, – говорил виконт Лаирэ, посетитель клубов, спортсмен, игрок и шулер, – это все. Только строго соблюдая все тончайшие оттенки в отношениях, можно стать настоящим светским человеком.
Никогда, кажется, мне не приходилось слышать таких скучных речей; слушая их, я проникалась искренним сожалением к этим людям.
Шариго не ел, не пил, не разговаривал. Хотя он не принимал никакого участия в разговоре, но все-таки чувствовал, как эта бесконечная пошлость и глупость давят ему мозг.
С лихорадочным нетерпением, очень бледный, он наблюдал за порядком за столом, стараясь уловить на лицах своих гостей впечатления, благоприятные для него или иронические, и все более ускоряющимся движением он вертел меж пальцами большие хлебные шарики, несмотря на укоризненные знаки своей жены. На обращенные к нему вопросы он отвечал испуганным и рассеянным тоном: «Конечно, ну да, конечно»…
Против него, туго стянутая и неподвижная в своем зеленом платье, на котором сверкал фосфорическим блеском зеленовато-стальной стеклярус, с эгреткой из красных перьев в волосах, госпожа Шариго наклонялась направо и налево и улыбалась, не произнося ни одного слова, неподвижной улыбкой, которая казалась застывшей на ее губах.
– Какая гусыня! – говорил себе Шариго, – какая глупая и смешная женщина! И какой туалет она надела на себя! Из-за нее мы завтра же сделаемся посмешищем всего Парижа.
Госпожа Шариго, со своей стороны, тая мысли под неподвижной улыбкой, думала:
– Какой он идиот, этот Виктор! И как он себя скверно держит! Достанется нам завтра из-за его хлебных шариков.
Истощивши спор о светских приличиях, начали после краткого отступления на любовные темы говорить о древностях и редкостях. В таких разговорах всегда одерживал верх молодой Люсьен Сартори, владевший сам прелестными вещами. У него была репутация очень знающего и удачного собирателя редкостей; его коллекции славились.
– Но где вы находите все эти чудеса? – спросила m-me де Реамбюр.
– В Версале, – отвечал Сартори, – у вдов поэтов и сентиментальных канонис. Трудно себе представить, сколько сокровищ скрыто у этих старых дам.
Mадемуазель де Рамбюр продолжала настаивать:
– А что вы делаете для того, чтобы заставить их продавать вам эти вещи?
Циничный и красивый, выгибая свой стройный стан, он отвечал, видимо, желая удивить общество: «Я за ними ухаживаю, а потом я отдаюсь их противоестественным наклонностям».
Сначала ужаснулись смелости темы, но так как Сартори все прощалось, то предпочли все превратить в шутку.
– Что вы называете противоестественными наклонностями? – спросила насмешливым тоном и, видимо, желая пошалить, баронесса Гохштейн, очень любившая скабрезные разговоры.
Но тут, поймав взгляд Кимберлея, Люсьен Сартори вдруг замолчал.
Тогда Морис Фернанкур, наклонившись к баронессе, сказал серьезным тоном: «Это зависит от того, на какой стороне Сартори помещает естественное».
Все лица снова озарились весельем…
Ободренная этим успехом, госпожа Шариго, обращаясь непосредственно к Сартори, протестовавшему с очаровательной миной, спросила очень громко: «Значит, это правда? Вы действительно этим занимаетесь?»
Ее слова произвели на всех впечатление холодного душа. Графиня Фергюз стала усиленно обмахиваться веером. Все переглядывались, смущенные и шокированные, но вместе с тем всем неудержимо хотелось смеяться. Опершись обеими руками на стол, с сжатыми губами, еще более побледневший и с крупными каплями пота на лбу, Шариго катал хлебные шарики и комично вращал глазами. Не знаю, что произошло бы дальше, если бы Кимберлей не прервал этой тяжелой минуты опасного молчания, начавши рассказывать о своем последнем путешествии в Лондон.