Петербург Достоевского. Исторический путеводитель - Лурье Лев Яковлевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывают разные площади. В европейских городах преобладали площади рыночные, кишащие народом, в Петербурге – торжественные плацы, предназначенные для парадов. Дворцовая, Михайловская (Искусств), Исаакиевская, Сенатская… Враждебные маленькому человеку: продуваемые ветрами пространства, великая и неприветливая архитектура. «Пустыни немых площадей, где казнили людей до рассвета» – словами Иннокентия Анненского. По такой столичной пустоши Медный всадник преследует безумного Евгения на знаменитой иллюстрации Александра Бенуа, – Петербург в чистом виде. А вот Владимирская площадь: собор, рынок – все как в Германии, Франции, Италии, Москве, любом старинном русском городе. Благовест, нищие, торговки, карманники, подозрительные харчевни – живая жизнь. После того как большевики взорвали храм Спаса-на-Сенной, такой вот нормальной городской площадью в Петербурге осталась только Владимирская. Всем петербуржцам известно название «Пять углов» – место, где сходятся Разъезжая, Загородный и Рубинштейна. Владимирская площадь – шесть углов; на ней сходятся Колокольная улица, Владимирский и Загородный проспекты, Большая Московская улица и Кузнечный переулок. Трамвай, троллейбус, маршрутки, две станции метро, близость Кузнечного рынка – проходное место, люди здесь будто нерестятся.
Вспоминал Н. Лейкин: «Лечиться все ходили к знахарям или цирюльникам. Цирюльное ремесло объединялось вместе с парикмахерским, и в нижних этажах домов то и дело виднелись вывески: „Здесь стригут и бреют, рвут зубы и кровь отворяют“. Вывески эти были всегда иллюстрированы. Сидела, например, дама в платье декольте и в цветах на голове с вытянутой рукой, опершейся на палку, и из руки фонтаном била кровь в тарелку, которую держал в руке мальчик в синем фраке и желтых панталонах. На окнах цирюльни – банки с пиявками. Таких цирюлен было особенно много в Чернышевом переулке. Объяснялось это тем, что район был местом жительства торгового класса, и купцы и приказчики, проходя в лавки Апраксина, Щукина и Гостиного дворов, заходили сюда для бросания крови».
Дом Пряничникова
Владимирский проспект, 11
Дом почт-директора Пряничникова на углу Владимирского проспекта и Графского переулка был построен в начале XIX века. Здание сохранилось снаружи без значительных изменений. Квартира Достоевского находилась на втором этаже окнами в переулок. Для молодого человека, мучимого безденежьем, квартира была великовата, и Достоевский часто делил ее то с младшим братом Андреем, то с приятелем старшего брата, студентом Медико-хирургической академии А. Ризенкампфом, то, наконец, с товарищем по Главному инженерному училищу, начинающим писателем Дмитрием Григоровичем. Все они оставили описания квартиры.
Андрей Достоевский вспоминал, что она была «светленькая и веселенькая; она состояла из трех комнат, передней и кухни; первая комната была общей, вроде приемной, по одну сторону ее была комната брата и по другую – очень маленькая, но совершенно отдельная комнатка для меня… Временами сюда приходили приятели по Инженерному училищу, играли в карты, пили пунш. Обычно же Достоевский, придя домой со службы часа в 2 пополудни, более уже не выходил и занимался чтением или письмом».
«Достоевский между тем просиживал целые дни и часть ночи за письменным столом… Я мог только видеть множество листов, исписанных тем почерком, который отличал Достоевского: буквы сыпались у него из-под пера точно бисер, точно нарисованные… Как только Достоевский переставал писать, в его руках немедленно появлялась книга», – писал Григорович. Поначалу Достоевский решил войти в литературу переводами с французского, который он знал превосходно. Однако его ожидала неудача: роман Жорж Санд «Последняя Альдини», который он взялся переводить, оказался уже переведенным на русский и изданным. Тогда он принялся за «Евгению Гранде» своего любимого Бальзака. Зимой 1843/1844-го перевод был закончен. В письме к брату Михаилу Достоевский с юношеским хвастовством, восторженно оценивает собственный перевод: «Перевод бесподобный. Самое крайнее мне дадут за него 350 рублей ассигнациями». Текст был опубликован летом 1844 года в двух номерах журнала «Репертуар и Пантеон». Однако велико же было огорчение честолюбивого переводчика, обнаружившего, что «Евгению Гранде» обкорнали едва ли ни на две трети.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И все же в ожидании будущих литературных заработков Достоевский ушел со службы в отставку. Шаг этот воспринимался родственниками (за исключением обожавшего его старшего брата) и знакомыми как абсурдный и рискованный.
И сам Достоевский не был уверен в разумности этого поведенческого жеста: «Никто не знает, что я выхожу в отставку. Теперь, если я выйду, – что тогда буду делать? У меня нет ни копейки на платье… Я со всеми рассорился. Из родных остался мне ты один. Остальные все, даже дети, вооружены против меня. Им, вероятно, говорят, что я мот, забулдыга, лентяй, не берите дурного примера, вот пример, – и тому подобное. Эта мысль мне ужасно тяжела…
А что я ни сделаю из своей судьбы – какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни – на шаткую надежду. Может быть, я ошибаюсь? А если не ошибаюсь?»
Безденежье, скорее не из-за стесненных обстоятельств, а по природной расточительности (Достоевскому посылал деньги из Москвы опекун), все более одолевавшие болезни делали выбор
Федора Михайловича действительно смертельно опасным. Его единственной надеждой стала повесть «Бедные люди», над которой он трудился день и ночь.
«Писал я их [ «Бедных людей»] со страстью, почти со слезами – неужто все это, все эти минуты, которые я пережил с пером в руках над этой повестью, – все это ложь, мираж, неверное чувство? Но думал я так, разумеется, только минутами, и мнительность немедленно возвращалась», – вспоминал писатель через тридцать лет. Три раза Достоевский переписывал свое создание.
Наконец, в мае 1845 года он решил передать роман в печать. «А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву. Что же делать? Я уже думал обо всем. Я не переживу смерти моей idee fixe», – писал Достоевский брату.
Дмитрий Григорович вспоминал: «Раз утром… Достоевский зовет меня в свою комнату; войдя к нему, я застал его сидящим на диване, служившем ему также постелью; перед ним… лежала довольно объемистая тетрадь почтовой бумаги большого формата, с загнутыми полями и мелко исписанная.
– Садись-ка, Григорович; вчера только что переписал; хочу прочесть тебе; садись и не перебивай, – сказал он с необычною живостью… С первых страниц „Бедных людей“ я понял, насколько то, что было написано Достоевским, было лучше того, что я сочинял до сих пор; такое убеждение усиливалось по мере того, как продолжалось чтение».
Григорович взял рукопись и отнес ее Николаю Некрасову, поэту, сотруднику «Отечественных записок», издателю, жившему неподалеку.
Так писала первая русская женщина – профессор математики С. Ковалевская: «Всю ночь, – рассказывал Достоевский своим приятелям, – провел я в разгуле, грязном, дешевом, без удовольствия, так просто, с тоски, с озлобления какого-то. Было уже четыре утра, когда я вернулся домой. Это было в мае месяце, и на дворе была белая петербургская ночь. Я этих ночей никогда выносить не мог… Вернулся я домой; не спится мне; сел я на открытую раму. Скверно на душе – ну хоть сейчас иди и топись. Сижу я так, вдруг слышу звонок. Кто бы это мог быть в такую пору?»
Достоевский вспоминал: «…Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать, на пробу: „С десяти страниц видно будет“. Но, прочтя десять страниц, решили прочесть еще десять, а затем, не отрываясь, просидели уже всю ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал… Когда они кончили (семь печатных листов), то в один голос решили идти ко мне немедленно: „Что ж такое, что спит, мы разбудим его, это выше сна…“