Работа любви - Григорий Померанц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наше дело – идти по выбранной дороге, но не хулить чужие дороги. Они расходятся в долинах, а наверху сходятся и совершенно сливаются там, где время становится вечностью, а пространство – точкой целого. И почувствовав эту точку в груди, мы чувствуем любовь к другому, идущему другим путем, и не даем ревности и ненависти отвлечь от пути вверх.
Баха-Алла не был самозванцем, и теософы не сделали, если можно так сказать, «кадровой» ошибки, избрав в мессии Кришнамурти. Но когда Кришнамурти достиг зрелости, он отказался от своего звания. Он понял, что оно противоречит духу времени. А успехи бахаизма очень невелики. Огромное богатство духовных путей, накопленное «старыми» мировыми религиями, удерживает в их кругу, несмотря на трудности в толковании древних символов веры. Старые мировые религии тысячами нитей связаны с культурой своих регионов, а бахаизм противостоит им как отвлеченная религиозная идея, та же идея монотеизма без старых, но прекрасных икон, старой музыки и т. п.
Творческие меньшинства разных культур может объединить только дух диалога, дух понимающей переклички вероисповеданий, дух любви, внушившей Владимиру Соловьеву его статьи о Талмуде и Магомете. Не каждый способен писать такие статьи, но я считаю религиозным долгом знакомство с другим: оно помогает любить. Нет любви к Богу без широкой, охватывающей весь мир любви к другому. Св. Силуан писал: «Тот, кто не любит своих врагов, в том числе врагов церкви, – не христианин».
Через понимание другого приходит и понимание самого себя. Мне, на пути самоучки, это помогло осознать то, что я смутно чувствовал. Другим это помогало осознать скрытые, дремлющие возможности своего вероисповедания. Александр Мень распространил среди своих духовных чад католический катехизис – чтобы знать другую ветвь вселенской церкви и не судить о ней свысока; при этом переход одного из духовных детей в католичество его глубоко огорчил как свидетельство поверхностности, суетности, предпочтения одних букв другим – вместо движения от буквы к духу.
Я говорил о диалоге – но мог бы говорить о духовном хороводе, о духовном кружении, в котором Отец становится Сыном и Сын – Святым Духом, прошедшим сквозь смерть и прильнувшим к Отцу. Так это написано красками в «Троице», и я верю в интуицию Рублева. В иудаизме и исламе я вижу религию Отца, в христианстве – религию Сына и в буддизме – религию бесплотного, веющего всюду Духа, разрушающего все ставшее, рожденное, сотворенное. Я чувствую все эти религии ветвями одного дерева.
Диалог в политике – это прислушивание к другому и поиски компромисса. Диалог в искусстве – любование другим и превращение чужого в свое. Диалог в религии – поиски пути вверх, на высоту, где буква теряет силу. Бубер, исповедник иудаизма, любивший Христа как последнего пророка Израиля, рассказывает о своем споре с христианином – кто лучше понимает Иисуса из Назарета. После ответа Бубера «христианин встал, я также стоял, – вспоминает Бубер в “Диалоге”. – Мы посмотрели в глаза друг другу. “Забыто”, – сказал он, и мы братски обнялись в присутствии всех. Выяснение отношений между евреями и христианами превратилось в союз между христианином и евреем, и в этом превращении совершился диалог. Мнения исчезли, произошло во плоти фактическое».
«Мне можно возразить, – продолжает Бубер свой рассказ, – что там, где речь идет о существенных, “миросозерцательных” взглядах, разговор н е л ь з я обрывать таким образом … Я отвечаю: Ни один из спорящих не должен отказываться от своих убеждений, но … они приходят к чему-то, называемому союзом, вступают в царство, где закон убеждений не имеет силы…
Я не могу осуждать Лютера, отказавшегося в Марбурге поддержать Цвингли, а также Кальвина, виновного в смерти Сервета, ибо Лютер и Кальвин верят, что слово Божье настолько проникло в души людей, что они способны познать его однозначно и толкование его должно быть единственным. Я же в это не верю, для меня слово Божье подобно падающей звезде, о пламени которой будет свидетельствовать метеорит … Я могу говорить только о свете, но не могу показать камень и сказать: вот он. Однако различие в вере не следует считать только субъективным … Изменилась сама ситуация в мире … Изменилось отношение между Богом и человеком» (все цитаты по моему предисловию к книге: Бубер М. Два образа веры. М., 1995, с. 8).
По Буберу, само предстояние перед Богом реально только как диалог. В мае 1914 года, обдумывая свой разговор с ученым пастором Гехлером, веровавшим буквально в пророчество Даниила, Бубер внезапно осознал: «Если вера в Бога означает способность говорить о Нем в третьем лице, то я не верю в Бога. Если вера в Него означает способность говорить с Ним, то я верю в Бога … Бог, который дал Даниилу … предвиденье…, не мой Бог и вовсе не Бог. Бог, к которому Даниил взывал в своих мучениях, – это мой Бог и Бог каждого» (там же, с. 4). Другими словами, Бог – это реальность, которая раскрывается в молитве и исчезает в «объективном» мышлении, в суждениях богословов, которые исходят из принципов и ненавидят тех, кто не разделяет их принципов. Так одна моя знакомая, женщина по натуре добрая, ненавидела Льва Толстого («Толстой – гад», говорила она), ненавидела Лютера, расколовшего единство католической церкви. Ненависть добрых людей вдохновляла дела веры Средних веков (в обратном переводе на испанский – ауто да фе).
Это не значит, что не надо иметь никаких принципов, никаких убеждений. Человеку нужны инструкции – как быстро и организованно действовать в критической обстановке. Но в тишине мы сознаем, что целостная истина – по ту сторону принципов. И один из подступов к ней – диалог.
Однажды на даче завязался горячий общий разговор. Я никак не мог вставить свою реплику – и вдруг почувствовал, что она перестала меня занимать. Захватило что-то новое, рождающееся; я привязался к этому новому, еще не рожденному, и стал помогать ему родиться, а свою реплику положил назад в сундук памяти. Чем было рождающееся, я не помню. Главной новостью был дух диалога – не как формы поиска истины, а как формы самой истины.
Недавно мне попалось на глаза эссе, в котором Сергей Воронцов разбирает незаконченную статью Баратынского о разговоре. Приведу оттуда отрывок: «Разговор, оживленный истинным разговорным вдохновением, то есть взаимною доверенностью и совершенною свободой, – не есть светская перемолвка». Он будет тем «полнее», чем полнее его участники чувствами, мыслями, сведениями. «Возможно полный разговор требует тех же качеств, как и возможно полная книга. Автор берет лист бумаги и старается наполнить его как можно лучше: разговаривающие желают как можно лучше наполнить известный промежуток времени и тем же самым изделием». Для обоих нужно особенное (одно и то же?) дарованье. «Автор углубляется в свою собственную мысль, стараясь удалить от себя все постороннее, разговаривающий ловит чужую и возносится на ее крыльях (здесь и далее разрядка моя. – Г.П.). Что развлекает первого, то второму служит вдохновением. Тот же ум, то же чувство, особенным образом разгоряченные, проявляются в быстром обмене слов, с красотою, физиономией, отличной от красоты их и физиономии на бумаге». Когда возникает “общий вопрос”, то поскольку “обозревать его можно различно”, к обыкновенным условиям разговора „я прибавляю искреннюю и религиозную любовь к истине, сколь возможно ослабляющую упрямую и самолюбивую привязчивость к нашим собственным мнениям потому только, что они наши». Такой разговор – «дитя какого-то душевного брака и требует между разговаривающими сочувствия, взаимного уважения, без которых он не заключится, следовательно, не принесет своего плода – возможно полного разговора» (Воронцов цитирует книгу: Баратынский Е. А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников. М., 1987, с. 254–255. – Г.П.).
О таком диалоге говорил Бахтин, анализируя роман Достоевского. В студенческие годы я понял мысль Бахтина поверхностно: будто роман Достоевского вообще лишен единой точки зрения, будто он похож на парламент, в котором автор играет только роль спикера. Только лет через 30 мне бросилось в глаза, что в центре романа – молчащий Христос, и все герои кружатся вокруг Него, по-своему пытаются превратить в слово Его молчание, и этот общий порыв подводит к мерцающему во мгле свету, к огненным следам, прочерченным метеоритом. Когда я дал Бахтину прочесть «Эвклидовский разум», он похвалил текст. Думая, что ничего нового я ему не сказал, что он сам угадывал что-то подобное. Достоевский раскрыл тайну своего романа в разговоре Великого инквизитора с Христом, дал нам в руки ключ, и конечно, Бахтин этот ключ брал в руки. А не сказал всего – потому что время не пришло. Должно было пройти полвека …
Глубинное понимание – это не решение математической задачи. Это кружение вокруг непостижимого, медленно, век за веком приближаясь к центру. Откровение приходит за откровением. Один за другим приходили пророки Ветхого Завета. Одна за другой накатывали волны бхакти. И Евангелие – не последний христианский текст. Величайший уровень глубины был сразу достигнут Христом, достигнут Буддой, но слова их принадлежат языку времени, и новые времена находят новые слова. Слова принадлежат пространству культуры и окрашены особенностями этой культуры – особенностью Индии, особенностью Иудеи. Вечен только дух, тленны все буквы, даже в заповедях, вышедших из уст Бога.