Метроленд - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не скажу, что книги, которые мы читали, принесли нам какой-то вред; я упрекаю их только за то, что они создают неверное представление о расположении и действии мышц и сухожилий. В первый раз, когда я попробовал поэкспериментировать с Анник в плане поз и техники (на самом деле мне не очень-то и хотелось, просто я боялся, что, если не попробую чего-нибудь этакого, меня сочтут скучным и неинтересным), я пережил настоящее потрясение. Я лежал на Анник в позе, которую я презрительно называл «позой миссионера» (теперь-то я понимаю, что и миссионеры тоже кое-что знают об этом деле), и решил этак небрежно и как бы в порыве страсти сесть на нее верхом. Я закинул правую ногу на левую ногу Анник, согнул ее и улыбнулся. Потом я попробовал сдвинуть левую ногу. Когда я уже укладывал ее на правую ногу Анник, я вдруг потерял равновесие и упал лицом вперед, впечатавшись носом ей в ухо. Хорошо, что она успела отвернуться, иначе я бы врезался лбом ей в нос. Из-за резкого рывка у меня что-то оборвалось в левом яичке — мне показалось, что оно вообще сейчас оторвется, — мой член оказался зажатым и тоже, казалось, сейчас оторвется, правую ногу свело. Анник убрала голову, и я зарылся лицом в подушку. Руки были свободны, но толку от этого было мало.
— Прости, я сделал тебе больно, — пробормотал я, когда мне удалось наконец повернуть голову и глотнуть воздуха.
— Ты мне чуть нос не сломал.
— Извини.
— Что ты пытался изобразить?
— Я хотел сесть вот так… ой…
Мне опять свело ногу, но зато мой обмякший член выскользнул из Анник, и мне удалось перевалиться на бок.
— Ага, понятно.
Она притянула меня к себе, слегка приподняла бедра, чтобы мне было удобней в нее войти, я передвинул ноги, и вдруг у нас все получилось. У нас получилось! Та самая поза! Верхом на женщине на коленях… у нас получилось! Футбольный фанат с трещоткой захлебнулся восторгом. Раз, два, три, четыре, пять — кому «спасибо» надо сказать?
— А почему ты решил поменять позу? — спросила Анник с улыбкой, когда я сел на нее, тоже весь расплываясь в улыбке. (О Господи, может быть, так заниматься любовыо нельзя, пусть даже и с девушкой, которая не озабочена католическими приличиями.) Но нет; ее улыбка была чуть озадаченной, но терпимой.
— Я подумал, что так будет хорошо, — сказал я и добавил уже честнее: — Я читал про такую позу.
Она опять улыбнулась и убрала с лица волосы.
— И как оно, хорошо?
(Ну, больно не было; но и особенно хорошо тоже не было. Согнутые в коленях ноги быстро затекли, во всем теле чувствовалось напряжение. И вообще я себя чувствовал как культурист на соревнованиях, застывший в натужной позе перед судейской коллегией. Тем более вскоре я выяснил, что не могу сдвинуться ни на дюйм. Все делала только партнерша.)
— Даже не знаю.
— А там, в книжке, было написано, что будет хорошо?
— Я не помню. Там было сказано, что так можно. Но если бы было нехорошо, они бы не стали ее описывать, эту позу, — правильно?
Про себя я подумал, что, может быть, если использовать смазку, то заниматься любовью в таком положении будет легче. Анник все же не выдержала моего серьезного тона и рассмеялась. Я тоже расхохотался, из-за спазмов внизу живота моя мужская принадлежность опала и выскользнула из Анник, и мы еще долго смеялись, обнявшись.
Уже потом, вспоминая об этой поразительной откровенности, я понял, что именно из-за нее я стал задумываться о серьезных вещах. Это были такие мысли, которые ни к чему не приводят и скорее порождают вопросы, нежели дают ответы. В те ночи, когда я спал один, я копался в себе, выискивая какие-то знаки, которые намекнули бы мне, влюблен я все-таки или нет. Я не спал почти до утра, мучаясь вопросами о любви, и в конце концов заключал, что раз я не сплю всю ночь, значит, я определенно влюблен.
Но когда я был с ней, все было по-другому. Легче и проще. Ее честность была заразной; хотя, как мне кажется, в моем случае дело было не только в желании быть искренним, но и в чисто нервной реакции. Анник была первой, с кем я полностью расслаблялся. Раньше — даже с Тони — я старался быть честным как бы с позиций беспристрастного наблюдателя. Это была умозрительная, сознательно декларируемая честность, рассчитанная на эффект. Теперь же, хотя внешне все это смотрелось как раньше, внутри я ощущал себя по-другому.
Вскоре я обнаружил, что очень легко впадаю в это новое настроение, хотя для этого мне нужен какой-то толчок. В нашу третью ночь, которую мы провели вместе, Анник спросила, когда мы уже раздевались:
— А что ты делал наутро после того, как я в первый раз у тебя осталась?
Я смутился и сделал вид, что полностью поглощен процессом стаскивания с себя брюк. Пока я мучительно соображал, что ответить, она продолжала:
— И что ты чувствовал?
Это было еще сложнее. Не сообщать же ей, что я испытывал странную смесь благодарности и самодовольства. В таком обычно не признаются.
— Я хотел, чтобы ты ушла, чтобы скорее записать, что было, — сказал я осторожно.
— А можно мне почитать?
— О Господи, нет. То есть, может быть, потом. Попозже.
— Ладно. А что ты чувствовал?
— Самодовольство и благодарность. Нет, наоборот. Благодарность сначала.
— А мне было забавно, что я переспала с англичанином, и еще я была довольна, что ты говоришь по-французски, и еще я чувствовала себя чуть виноватой, что не ночевала дома и мама будет сердиться, и еще мне хотелось скорей рассказать подругам о том, что было… и еще мне было интересно.
Я смутился и что-то такое пробормотал, восхваляя ее откровенность, и спросил, как она этому научилась.
— Научилась? Что ты имеешь в виду? Этому нельзя научиться. Либо ты говоришь то, что думаешь, либо нет. Вот и все.
Ничего себе «вот и все»; но постепенно я стал понимать. Разгадка тайны искренности и прямоты Анник заключалась в том, что никакой тайны не было. Это как с атомной бомбой: секрет в том, что секрета нет.
До встречи с Анник я был убежден, что едкий цинизм и недоверчивость, которые я исповедовал, и непоколебимая вера в слова любого писателя, одаренного богатым воображением, являются единственными инструментами для болезненного извлечения истины из руды повсеместного лицемерия и обмана. Поиски истины всегда представлялись мне процессом воинственным и агрессивным. Но теперь — это произошло не вдруг, как какое-то озарение, а постепенно, на протяжении нескольких недель, — я стал задумываться: может быть, поиски истины — это нечто более высокое, в смысле — стоящее выше любого воображаемого, надуманного конфликта, и одновременно — более простое, нечто такое, чего можно достичь не интенсивными поисками вовне, а простым взглядом внутрь — в себя.
Анник научила меня честности (во всяком случае, принципам честности); она помогала мне познавать секс; а я в свою очередь научил ее… ну, я не знаю… я точно не научил ее ничему такому, что можно выразить существительным, обозначающим абстрактное понятие. Через какое-то время это подтверждение национальных особенностей стало нашей любимой шуткой: французы оперируют абстрактными, теоретическими, общими понятиями; англичане склоняются к конкретике, определенности, мелким деталям. Может быть, в широком масштабе это было не совсем верно, но в нашем конкретном случае — верно на сто процентов.
— Что ты думаешь о Руссо? — спрашивал я. Или об экзистенциализме; или о роли кинематографа в обществе; или о теории комического; или о процессе деколонизации; или о мифе де Голля; или о долге гражданина во время войны; или о принципах неоклассического искусства; или о теории Гегеля? Поначалу она показалась мне обескураживающе хорошо образованной девушкой — на французский манер. Она оперировала различными теориями с такой же непринужденной легкостью, с какой накручивала на вилку спагетти, подкрепляла свои высказывания многочисленными цитатами, уверенно переходила с предмета на предмет из самых разных областей.
Но по прошествии нескольких недель я все-таки понял, что все ее обширные познания не более чем защитная реакция, и понял, как ее обходить. К тому времени моя вера в британскую систему случайных озарений — в конструктивные прогулки en gros[88] — существенно пошатнулась. Мы обсуждали Рембо, и тут я вдруг заметил, что все цитаты, которыми она аргументирует свое мнение о Рембо как о саморазрушительном романтике (я в том споре держался мнения, что Рембо был вторым современным поэтом после Бодлера), взяты только из трех стихотворений: «Пьяный корабль», «Гласные» и «Офелия». А читала она «Озарения»?
— Нет.
А «Письма»?
— Нет.
А другие его стихи?
— Нет.
Все лучше и лучше. Я постарался упрочить свое преимущество. Она не читала «Что говорят поэту о цветах»; она не читала «Пустыни любви»; она не читала даже «Одно лето в аду». И уж конечно, она не понимала «Я — другой». Когда я закончил, Анник спросила: