Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» - Роберт Роупер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаменитый фрагмент из “Мертвых душ”[25] – причем знаменитым его сделал именно Набоков, в двух книгах и множестве лекций, – в варианте Гарнетт выглядит так:
The big overgrown and neglected old garden which stretched at the back of the house, and coming out behind the village, disappeared into the open country, seemed the one refreshing feature in the great rambling village, and in its picturesque wildness was the only beautiful thing in the place. The interlacing tops of the unpruned trees lay in clouds of greenery and irregular canopies of trembling foliage against the horizon. The colossal white trunk of a birch-tree, of which the crest had been snapped off by a gale or a tempest, rose out of this green maze and stood up like a round shining marble column; the sharp slanting angle, in which it ended instead of in a capital, looked dark against the snowy whiteness of the trunk, like a cap or a blackbird36.
У Набокова:
An extensive old garden which stretched behind the house and beyond the estate to lose itself in the fields, alone seemed, rank and rugged as it was, to lend a certain freshness to these extensive grounds and alone was completely picturesque in its vivid wildness. The united tops of trees that had grown wide in liberty spread above the skyline in masses of green clouds and irregular domes of tremulous leafage. The colossal white trunk of a birchtree deprived of its top, which had been broken off by some gale or thunderbolt, rose out of these dense green masses and disclosed its rotund smoothness in midair, like a well proporotioned column of sparkling marble; the oblique, sharply pointed fracture in which, instead of a capital, it terminated above, showed black against its snowy whiteness like some kind of headpiece or a dark bird37.
Сейчас, спустя семьдесят лет, оба варианта кажутся чересчур многословными. Впрочем, Набокова это ничуть не смущает: его идеал – не точность, но верность стилистике и ритмике Гоголя (так, “[отломленный] бурею или грозою” Набоков переводит как “gale or thunderbolt”, а не “gale or a tempest”, – что правильно, хотя и стилистически избыточно). Перевод Набокова отличает плавное, ровное течение с периодическими всплесками, которые начисто отсутствуют у Гарнетт. Первое предложение у Набокова оканчивается хлестким “vivid wildness”, Гарнетт же завершает его мягким, рыхлым “the only beautiful thing in the place”.
Это лирическое описание природы, нехарактерное для “Мертвых душ”, вероятно, восхищало Набокова обилием деталей, дотошностью, стремлением так показать предмет изображения, чтобы он вышел как живой. И пусть предмет этот всего лишь старый сад – совместное творенье природы и человека, выросшее кое-как где-то в России. Скользнул взглядом по строчкам и читаешь дальше, не задумываясь, – а может, вернулся к предыдущему абзацу и перечитал. Вглядеться в эту картину и передать ее с помощью метафор – затейливую, забавную, в чем-то даже, пожалуй, зловещую: “showed black against its snowy whiteness, – пишет Набоков, – like some kind of headpiece or a dark bird” (в переводе Гарнетт смысл передан неточно: она упрощает, смягчает гоголевский текст – “a cap or a blackbird”).
И далее:
Strands of hop [a sinous, twining vine], after strangling the bushes of elder, mountain ash and hazel below, had meandered all over the ridge of the fence whence they ran up at last to twist around that truncate birchtree halfway up its length. Having reached its middle, they hung down from there and were already beginning to catch at the tops of other trees, or had suspended in the air their intertwined loops and thin clinging hooks which were gently oscillated by the air[26].
Это Набоков. Гарнетт не сокращает абзац, как другие переводчики, но теряет детали: вьющийся хмель у нее превращается в более общие “tendrils faintly stirring in the breeze”38 (побеги, колыхавшиеся на ветру). Может, она просто устала, ей не хватило слов (Набокову всегда хватало слов). Набоковское “truncate birchtree” (“береза со сломанной вершиной” – у Гоголя “до половины сломленная береза”) – в самом словосочетании как бы слышится треск ломающегося ствола – у Гарнетт передано банальным “broken birch-tree” (“сломанная береза”), а набоковское “oblique, sharply slanting fracture” (“косой остроконечный излом” у Гоголя), которое вызывает ассоциации не только с силой, с которой отломали верхушку дерева: кажется, будто размозжили кость, кипенно-белую, точно береза, – у Гарнетт превращается в пресное “sharp slanting angle” (“сломанный под острым углом”).
Казалось бы, обычный пейзаж, не более того. В матушке России таких местечек миллионы. И как, оказывается, интересно можно описать какой-то медвежий угол! Начинающему писателю это дает надежду. “Мертвые души”, в общем-то, исследование таких вот медвежьих углов, знакомство с постыдной стороной жизни густонаселенной российской глуши и тьмутаракани: Набоков, впервые прочитавший поэму Гоголя еще в отрочестве, должно быть, почувствовал нечто вроде приглашения в будущее. Этот сад, принадлежавший Плюшкину, выручил Набокова на выпускных экзаменах в Кембридже в 1922 году: ему выпало задание описать заросший сад в имении помещика, и он увлеченно вспоминал строчку за строчкой великого произведения39.
Лето 1942 года выдалось жарким. Июль и август Набоковы провели у Карповичей в Вермонте. Денег у Владимира и Веры практически не осталось. Восьмилетний Дмитрий почти всю зиму проболел, и ему удалили гланды. Он был симпатичный, тоненький и высокий, точно аист, с невероятно длинной шеей, руками и ногами: к десяти годам он почти догнал в росте мать, а через несколько лет набрал добрых два метра и превратился в настоящего американца – уверенного в себе, спортивного, помешанного на автомобилях.
Набоковы экономили на всем чем можно, кроме образования сына. Вера иногда жаловалась, что он подружился с грубыми американскими мальчишками и вся его природная ласковость куда-то улетучилась. Родители старались дать Дмитрию лучшее образование из возможных, и хотя Вера боялась, что сын станет слишком уж американцем, но и она, и Владимир понимали: ассимиляция неизбежна. В опубликованных в 1980-х годах мемуарах Дмитрий вспоминал о жизни в Уэлсли:
Я в одиночку ездил на велосипеде с резиновыми шинами по тенистой дороге в школу по соседству. Мы жили в доме с гонтовой крышей на Эпплбай-роуд, и это название в памяти моей навсегда связано с зелеными яблоками, которые спеют в густых кронах в тупике: мы их использовали как снаряды в тщательно спланированных сражениях. Весной соседская девочка посвятила меня в таинство игры в шарики. Ее таинственная двенадцатилетняя женственность… казалась мне восьмилетнему недосягаемой зрелостью, и я так и не решился объявить о своих чувствах40.
Дмитрий часто менял места учебы: если родителей не устраивала очередная школа, они тут же переводили его в новую и очень радовались его американизации:
Здесь приключилась примечательная история [в школе в Кембридже, штат Массачусетс]. Миссис Рудебуш, учительница музыки… заметила, что мне, европейскому ребенку, не привыкшему петь национальные американские песни, не даются мотивы гимнов, которые поют на школьных собраниях. Она взяла меня под свое музыкальное крыло, давала мне уроки сольфеджио, учила играть на фортепиано и начала тренировать мое высокое сопрано… Отчаянье сменил энтузиазм. Я пел в хоре, участвовал в выступлениях учеников и постепенно вознаградил ее за труды, став профессиональным оперным басом.
Но истинное преображение происходит на спортивной площадке:
Я сижу на лужайке в школе Декстер. Сегодня день вручения весенних спортивных наград. В школу Декстер я пришел три года назад [1944] довольно-таки неприспособленным к роли американского мальчика. Директор школы, Фрэнсис Кэсуэлл, стал вторым лучшим педагогом в моей жизни. Он не только рассказал мне о Цицероне и Цезаре, но и научил, как отбивать подачу и ставить блок, как крепко пожимать руку, глядя другому в глаза, как быть “гражданином”… Мне удалось показать великолепные результаты в различных видах спорта, но я по-прежнему считал себя тощим неуклюжим чужаком… Сижу, погрузившись в мысли, как вдруг слышу: объявляют, что я стал абсолютным чемпионом весеннего спортивного соревнования, куда входила как легкая атлетика, так и бейсбол. Я оглядываюсь, думая, что ослышался41.
Оставив Дмитрия и Владимира в Вермонте, Вера съездила в Бостон, чтобы найти квартиру. Единственная, на которую у них хватало денег, в доме 8 по Крейги-серкл, Кембридж, впоследствии стала местом паломничества поклонников Набокова: в этой квартире № 35 на третьем этаже шестиэтажного дома они жили дольше всего в Америке. В строении красного кирпича с вертикальными вставками из белого облицовочного кирпича и дубовой входной дверью имелся холл, обшитый деревянными панелями, и небольшой передний дворик. Сама квартира была тесная: Набоков как-то назвал ее “тусклой”42. Ему приходилось писать “пониже старой дамы с каменными ногами и повыше дамы молодой, обладательницы сверхчувствительного слуха”43, однако во время войны он гордился этим жилищем, нарисовал сестре Елене план этажа и рассказывал, как смотрит из окна на Дмитрия, когда тот утром идет в школу, “очень стройненький, в сером костюме, в красноватой жокейской фуражке”44.
Часом позже уходил и Набоков. Каждый день он шел в Музей сравнительной зоологии, где работал на добровольных началах, по ровным улицам под раскидистыми деревьями: он с гордостью рассказывает Елене, что они с Верой живут “в пригороде… в университетском Harvard’ском районе”45. Дорога, занимавшая у него пятнадцать минут, проходила мимо теннисных кортов, которые во время войны заросли сорняками46. Гарвард совершенно переменился: теперь вместо студентов здесь хозяйничали военные – тысячи солдат, сотрудники лабораторий и курсанты Службы подготовки офицеров резерва47, – факт, о котором Набоков не упоминал ни в письмах, ни в других сочинениях тех лет. Разумеется, он не так давно перебрался жить в Америку вообще и в Гарвард в частности, а следовательно, не так хорошо, как местные жители, понимал, что и насколько переменилось. А может быть, то, что он этого не замечал или же не записывал то, что видел, свидетельствовало о погруженности в личные дела.