Паноптикум - Хоффман Элис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды мистер Моррис признался мне, что бóльшую часть жизни провел в уверенности, что так все и живут – за запертыми дверями. За ним ухаживали сначала няня, потом слуга, приносивший ему все, чего он пожелает. Его очень хорошо одевали, кормили его любимыми блюдами. Из Атланты был выписан повар, готовивший по его заказу. Когда он подрос, самой большой радостью в его жизни стало чтение. В его личной библиотеке книг было больше, чем в библиотеках иных колледжей. Чтение романов чрезвычайно обогатило его жизнь, многие из них он не раз перечитывал. Хотя он никогда не попадал под дождь, из книг он знал, что это такое, он имел представление о бескрайних морях, золотистых прериях и наслаждениях любви. Он думал, что имеет все, что надо в жизни, сказал он мне, пока не прочитал «Джейн Эйр». Эта книга все изменила. Он понял, что человек, изолированный от других, может сойти с ума, и почти влюбился в миссис Рочестер, хотя другие читатели считали ее главной злодейкой романа. В тот вечер, когда он дочитал книгу до конца, он выбрался через окно на крышу. Впервые в жизни он почувствовал капли дождя у себя на лице.
Мистер Моррис отправился в Нью-Йорк, потому что прочитал всего Уитмена и боготворил его, как и я. Благодаря книгам он проникся убеждением, что лишь в таком городе, как Нью-Йорк, полном жизни и энергии, люди примут его в свой круг, несмотря на его отличие от других. Он будет ходить по набережным и проспектам, где бурлит деловая жизнь, будет общаться с судостроителями и рабочими. Вместо этого на второй день его пребывания в городе он был арестован как инициатор беспорядков на улице. Именно в тюремной камере мой отец и нашел мистера Морриса, в волосах его запеклась кровь. Его избили почти до бесчувствия на Бродвее под улюлюканье толпы, убежденной, что это какой-то монстр. Полицейские были такого же мнения и держали его не только в наручниках, но и на цепи.
В тот день, когда отец отправился в камеру предварительного заключения Десятого полицейского участка, находившуюся на Двенадцатой улице Манхэттена и известную под названием «клетка», я сопровождала его и сидела на заднем сиденье повозки. Мне было уже около двенадцати лет – почти женщина! – и отец стал брать меня с собой в деловые поездки. Морин говорила, что мое присутствие повышает уровень доверия при переговорах. Отец наверняка даже не подозревал, что она знает такие слова. Я думаю, Морин скрывала, насколько она развита, потому что служанка не имела права общаться с ученым человеком на равных. Она вообще не имела никаких прав.
У отца были информаторы в полицейских участках и больницах, которые за небольшую мзду давали ему знать, если им попадалось что-нибудь необычное. Реймонда Морриса привели к нашему экипажу в шрамах, он был в полной растерянности. Я опустила глаза, чтобы не пялиться на него – это было бы некрасиво, особенно если учесть мои собственные отклонения от нормы. Но мистер Моррис был настолько уникален, что я все-таки бросала на него взгляды украдкой. Я думаю, он согласился сесть к нам в повозку, потому что у него не было другого выхода. Профессор скрутил сигарету и, предложив ее Моррису, стал обсуждать с ним условия договора. На ненормальности в нашем городе можно неплохо заработать, сказал он. Реймонд Моррис засмеялся нормальным человеческим смехом. Я сидела позади них и была даже молчаливее обычного. Признаюсь, в первый момент, когда я увидела Морриса, меня охватил ужас. К моему удивлению, в ответ на замечание отца он низким звучным голосом продекламировал:
Теперь-то я вижу, что я не ошибся,
Когда лениво шагал по траве,
Когда одиноко лежал на кровати,
Когда бродил по прибрежью под бледнеющими звездами утра.[17]
– Бросьте эти ребусы, говорите ясным человеческим языком, – оборвал его отец.
Но я знала эти строки Уитмена и могла представить себе, в чем сам Реймонд Моррис не ошибался еще до того, как попал в наш город и познал на собственной шкуре, что такое жестокость. Возможно, именно в тот день я начала расходиться с отцом и сближаться с «живыми чудесами», работавшими у него.
– Так вы согласны на эту работу или нет? – спросил отец холодно. – Я не хочу тратить время впустую.
– Откровенно говоря, сэр, мне ничего другого не остается.
Больше мы до самого Бруклина не разговаривали, хотя я могла бы задать Моррису целую кучу вопросов. Мы высадили его у пансиона на Шериданз-Уок, где жили многие из наших артистов. Этот проулок тянулся от Сёрф-авеню до самого океана, несколько лет спустя он оказался под сенью гигантских «американских гор». Профессор оплатил жилье на месяц вперед.
– Я полагаюсь на вас, – сказал он Моррису, подразумевая, что, поступив к нему на службу, тот явится в музей на следующий день, как и во все последующие. – Надеюсь, вы меня не подведете, – добавил отец.
Действительно было маловероятно, что Моррис сбежит. Он понимал, что на улицах его не ждет ничего, кроме нападения агрессивной толпы. Когда мы отъехали, отец весело засвистел.
– Вот это надежное помещение капитала, – обронил он.
Обернувшись, я увидела на ступеньках пансиона фигуру Реймонда Морриса, чужака в Бруклине и во всем нашем мире. И подумала, что, может быть, было бы и вправду хорошо, если бы он убежал и нашел какое-нибудь пустынное место в лесу или на болотах, где он мог бы быть человеком.
НА СЛЕДУЮЩЕЙ НЕДЕЛЕ начался новый сезон. Из своего окна я видела, как во дворе собираются наши редкости и Морин разливает им чай и кофе. Там были и те, кто возвращался год от года и составлял костяк нашей коллекции, и временные артисты, выступавшие не больше одного сезона. У нас было несколько пар сиамских близнецов, был человек-аллигатор с кожей в шишках, которые он красил в зеленый цвет. Имелись карлики и гиганты, тучные женщины и такие худые, что, казалось, их бледные тела просвечивают насквозь. Мне все они были интересны, у каждого из них была своя история, свои родители и жизненные планы.
На одном из мужчин был шерстяной плащ с капюшоном. Когда ему подавали чай, капюшон откинулся с его головы, и я поразилась, увидев, что это не человек, а волк. Затем я сообразила, что это новая отцовская находка. Мистер Моррис поднял голову и посмотрел на меня. Я отшатнулась от окна, боясь, что он завоет и оскалит зубы. Он же вместо этого поклонился и произнес низким мелодичным голосом:
– Привет, крошка.
Я была очень смущена тем, что он заметил, что я глазею на него, и задернула муслиновую занавеску. Однако и сквозь нее мне было видно, что он помахал мне рукой. После этого мое представление о волках изменилось.
Я уже привыкла ко всем этим людям, приходившим к нам, и воспринимала их почти как членов семьи. Однако, следуя наставлениям отца, почти не общалась с ними. Тем не менее с каждым днем во мне росла уверенность, что мне суждено быть среди них.
Отец назвал мистера Морриса Человеком-волком. Эта идея пришла ему в голову во сне, а то, что отцу приснилось или взбрело в голову, не обсуждалось. Он заказал художнику афишу и велел добавить к портрету Морриса клыки и длинный хвост. Это новое «живое чудо» стало необыкновенно популярным, люди выстраивались в длинные очереди на Сёрф-авеню, чтобы увидеть Человека-волка. Женщины при виде него визжали, некоторых приходилось приводить в чувство уксусом и нюхательной солью. Он был, без сомнения, гвоздем программы, однако это не сделало его чересчур тщеславным. Морин шептала мне, что на людей действует не его свирепость – хотя отец требовал, чтобы Моррис сотрясал прутья клетки, в которой его выставляли, и не разговаривал, а рычал. Она была уверена, что люди пугались, когда заглядывали ему в глаза и видели, что это нормальный человек.
Мистер Моррис любил сладкий чай с молоком и всегда просил добавки, когда я пекла пирог с грушами, собранными в нашем саду. К тому времени вошел в моду чай, расфасованный в пакетиках, и мистер Моррис всегда смеялся над тем, что они по форме напоминают шляпу. С ним было интересно разговаривать, но особенно интересно было слушать, как он рассуждает об Уитмене. По его мнению, Уитмен был величайшим американским поэтом, Шекспиром нашего времени, говорившим от лица всего человечества, и уж во всяком случае, от лица жителей Бруклина. Мистера Морриса беспокоило, что я провожу столько времени в воде – по восемь часов ежедневно. Он считал, что девочке моего возраста это вредно. Кожа у меня из-за этого действительно стала белой, как пергамент. Я так привыкла к холоду, что в июне, с наступлением летней жары, у меня на руках и ногах появлялась сыпь. Кожа очень чесалась, но я все равно ходила всюду в перчатках, как полагается благовоспитанной французской школьнице, ибо отец был очень щепетилен в вопросах одежды. Да я и сама не хотела снимать перчаток, поскольку ужасно стеснялась своих рук. Они, на мой взгляд, вовсе не делали меня «живым чудом», а были скорее ошибкой природы. Чтобы выглядеть, как чудо, мне приходилось нацеплять искусственный хвост и краситься в синий цвет. Вся моя исключительность была надувательством.