Столовая гора - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все-таки Алексею Васильевичу удалось избавиться от непрошеного собеседника, не доходя до дома, и к калитке он подошел один. Улица была пустынна, только-только начинался рассвет.
Алексей Васильевич у себя в комнате. Под наволочкой горит лампа, на столе лежит рукопись — конспект лекции о русском театре допетровского периода.
В коробке спит сын, на кровати — жена. Ничто не изменилось. Все — как было день, два, месяц назад.
— Да когда же это кончится! Боже мой, когда?
Он начинает ходить по комнате и мотать головой из стороны в сторону. Так ходят в клетке голодные белые медведи. Он наедине с самим собой, его никто не видит. Он может снять маску, рвать на голове волосы, биться головою об стену. Но разве это поможет? Голод, холод, грязь — к этому он привык. Но каждую секунду, каждую секунду чувствовать себя затравленным зверем, дрожать за свою шкуру. Нет, он больше не может. Не может. Бояться за свой докторский диплом, точно это позорное пятно, дойти до такой степени падения. Только бы не кровь, не бойня. Подумать только — три года, три года сплошной чехарды. Мобилизуют одни, мобилизуют другие, калечат друг друга и заставляют штопать.
Что за люди! Что за люди!
Алексей Васильевич скрипит зубами, останавливается у стола и тупо смотрит перед собою. В голове его пусто, от араки остались только запах и изжога. Ничто не дает забвения. Ничто. «Вы должны пробуждать мужество…» Кто это говорил?
— Я ничего не должен — слышите ли вы? — ничего!
Он стучит кулаком по столу, глаза его все так же открыты и слепы.
Ни одно движение, ни один поступок не принадлежит вам. Самую мысль взяли на подозрение. Заглядывают в вашу тарелку, в ваше белье, чтобы регламентировать ваши отношения с женой, определить меру ваших чувств.
— Дайте же мне жить. Слышите. Я имею право жить. Я. Не только один Петр Ильич.
Они приезжают и уезжают. Все дороги для них открыты, они всюду как у себя дома. Война, видите ли, их стихия. Им скучно в Париже, они предпочитают быть расстрелянными или расстреливать других. Хорошо. Очень хорошо. Но я этого не хочу и не могу. Кто дает им право врываться в вашу душу? И требовать от нас то или другое. Кто им дал право?
Последние слова Алексей Васильевич говорит вслух и внезапно замолкает, сутулится и начинает смеяться. Он жмурит глаза на лампу, лицо его морщится, точно он съел лимон, черный чулок нелепо прыгает. Кадык то подымается к подбородку, то опускается к ключицам. Тихий смешок сороконожкой бежит по комнате.
Хе, хе — кто им дал право? Ну что же, станьте в позу, обнажите шпагу, сделайте благородное лицо. Что? Кто им дал право? А не хотите ли вы один анекдот, Алексей Васильевич? Да, да, один нравоучительный народный анекдот, рассказанный Иоганном Паули {73}. Нечто вроде притчи — как к одному дворянину приходит в гости аббат с носом неимоверной величины.
Когда все сели за стол и собрались приступить к трапезе, является дурак.
— Откуда у тебя такой большой нос? — спрашивает у аббата этот искренний, честный малый.— Где угораздило тебя подцепить такой нос?
Гость смущается и краснеет — кому приятно слышать правду? Хозяин приказывает слугам убрать дурака из комнаты.
Дурак остается один, обсуждает создавшееся положение и решает исправить его, потому что ему хочется есть и жить со всеми в мире. Спустя некоторое время он снова входит в столовую, облокачивается на стол против гостя и говорит:
— О, какой у тебя маленький носик! Клянусь честью, его почти что не видно!
И дурака снова выкидывают вон. Но он не успокаивается. Нет. Он полон желания исправить свою ошибку, найти общий язык, попасть на верную дорогу и сесть, наконец, за стол с почтенными людьми. Он правдив и искренен в своем порыве.
— Что за черт! — кричит он в третий раз, врываясь в столовую.— Да скажи ты мне, бога ради, есть у тебя нос или нет вовсе?
Да, да, он так и сказал. Просто пришел и потребовал точного ответа, но его снова выгнали вон и на этот раз навсегда. Выгнали без всяких разговоров. Точка.
Вам все еще не ясно, Алексей Васильевич? Да? Вы все еще не понимаете? Ну что же. Ведь я только хотел посмеяться. Что-то меня рассмешило, привело в веселое настроение духа. Может быть, летнее утро? Ведь смеются от неожиданности, как говорит Бергсон {74}, от простой неожиданности, не имеющей причины.
Он идет к портрету Карла Маркса, достает из-за него рукопись романа, кладет ее на стол и разглаживает пальцами помятые листки. При двойном свете электричества и зари, лицо его кажется старше своих лет, морщины бороздят лоб и щеки, опухшие веки слезятся. Кривая усмешка все еще бродит в углу тонких губ. Она точно заблудилась на этом измученном лице.
Несколько раз Алексей Васильевич перевертывает страницы справа налево, слева направо. Потом берет их все, сжимает цепкими, похолодевшими пальцами — на мгновение сердце падает куда-то вниз, в прорву. Еще одно усилие…
Чепуха, боже, какая чепуха!
Пальцы разжимаются.
Он снова разглаживает рукопись — край ее надорван,— ничего. И осторожно прячет за портрет. Чепуха. Все чепуха. Чеховская реникса {75}. Запаситесь терпением — продолжение следует.
8Акация заполонила город — некуда деваться от нее, так пьян ее дух и похотлив. На улицах только мороженщики, папиросники-мальчишки, постовые красноармейцы у советских зданий, собаки и полуденная пыль.
Время от времени гуськом по окраинному переулку проходят персиянки в цветных шелковых чадрах, скрывающих их стан и головы и подхваченных у маленьких проворных ног.
Они идут и не перестают говорить, не понижая, не повышая голоса, все на одной и той же металлической ноте выщелкивают короткие слова. Точно большие, жирные, в райском опереньи птицы. Черный глаз нет-нет и блеснет из затененного убежища — из-под прямой брови.
Все запрятались по домам, измышляют обеденное варево, те, что «на домашнем труде», сидят в учреждениях, заняты плановой работой, круто поворачивают государственную машину, строят новую жизнь, налегают грудью, думают, обсуждают, отдают делу последние крупицы фосфора и изнемогают от жары и мух.
Трудовой день, скрипя, идет за полдень.
Иные с верой, с горением, с потерей себя, иные с холодным расчетом, с цеховым самолюбием, с линеечкой, иные с добросовестностью часовых стрелок, отмеряющих положенное время, иные со страху, из-под палки — подъяремной скотинкой, иные с улыбочкой и прохладцей — за белыми, солнцем смазанными стенами, под меловыми крышами у колченогих столов, ломаными перьями, на обороте осваговских воззваний и деникинских приказов по армии вдоль и поперек творят, пишут, строчат, наворачивают, исходят потом. Кто не трудится, да не ест.
Под солнцем улицы сонно валятся друг на дружку, одурев от акаций. Кажется, ничто их не разбудит.
Изредка приезжают в город незнакомые люди — чужие, загорелые, пыльные, отчаявшиеся и готовые на все. Сейчас же с вокзала они идут на базар, пьют, оплывая потом, чай из медных самоваров, веселя грудастых казачек, едят с волчьей хваткой чуреки, сметану, масло, творог, яйца, черемшу, огурцы, помидоры — все одно за другим и без останову.
Потом выходят на толчок и вытаскивают из чемоданов узконосые, лакированные ботинки, крахмальные воротнички, шелковые кофточки, корсеты, запонки, театральные бинокли — тысячу вещей, пахнущих давним, лежалым, сундучным.
К часу иные из них спешат в центр и бегают легавыми, высунув язык, из учреждения в учреждение, стоят в очередях, шарят у себя в карманах, вытаскивают мандаты, удостоверения, справки, отношения, членские билеты, визы, пропуска — почтительнейше просят, внушают, требуют, возмущаются и снова бегут дальше — пыльные, потные, отчаявшиеся и готовые на все.
— Нет, хороши порядки,— говорят они.— Чтобы черт драл эти окраины! Что за народ? Что думает центр, каких олухов посылает он сюда?
И в лице у них сознание собственного права и превосходства перед другими, презрительное соболезнование — взгляд ясный и укористый.
— Подождите, стоит нам вернуться, и мы расскажем. Нет, мы этого так не оставим, будьте уверенны!
Но глаза их смотрят вперед, прямо вперед, они пронзают горы, и те рассыпаются перед ними, все мысли их — впереди, все тело зудит дорожной лихорадкой.
Прощайте.
Иные, напротив, стараются быть незаметнее, тише, слиться, так сказать, с туземным населением, остаться в тени. Они не любят крики и лишних слов, они воспитанны и стараются вести себя так, как ведут себя окружающие. Они избегают центральных улиц, их больше интересуют окраины — это необычные восточные переулки, бегущие вниз и вверх, похожие на спутанный моток ниток, белых ниток, кинутых на ковер. Их привлекают маленькие погребки — духаны или кэбавни — своим терпким, въедливым запахом баранины, черемши и брынзы, своими завсегдатаями — степенными персами и суетливыми армянами. Они бродят то по одной окраине, то по другой — то по осетинской слободке, то по курской. Их любопытство заводит в укромные дома, схороненные в садах у Реданта {76} или у Сапицкой будки {77}, заставляет знакомиться то с одним, то с другим интересным экземпляром и начинать с ними беседу, так, маленький разговор, приправленный весьма красноречивыми движениями рук, убедительными кивками головы.