Аркашины враки - Анна Львовна Бердичевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предписание свое отдал старушке, похожей на Крупскую. Потом я несколько часов провел в каком-то чулане пустом и без окна, просто на стуле сидел в ожидании сам не знаю чего. Не ел со вчерашнего, а и есть не хотелось. Воду пить – в туалет, ближайшая дверь по пустому коридору. Пью из-под крана много, от лишней воды освобождаюсь там же, в туалете. И снова в чулан, на свой стул.
Чего-то я там всё думал, думал… Про штрафбат, к примеру. Боюсь ли? Ну, убьют. И чо? Война ведь! Смерть – норма жизни. А вот боюсь, что мой геройский папа узнает, что я не добровольцем, а чуть не предателем, да под конвоем, да с позором в Красную армию загремел… Ведь помрет от любви и горя. Любви его боюсь, в которой до ненависти один шаг. Контуженый старовер-большевик, понимаешь?.. Но чего-то еще больше боюсь. Неволи вечной? И тут же, в чуланчике, уже вовсю тоскую по воле. По березовым рощам, по гармошке, по хорошей моей Катьке Лабутиной. Ведь никогда больше, никогда этого не будет, хоть в штрафбате воюй, хоть в чулане на стуле сиди… Правильно зэки говорят, когда клянутся о серьезных вещах: век воли не видать!.. Чего страшнее-то?..
Однако дождался я, Крупская заглянула в чулан и сказала:
– Пройдемте со мной.
И пошли мы тихонько по коридору пустому и темноватому, а в конце свет. Эта старенькая Крупская еле ноги передвигала, так мне казалось. Добрались мы до конца, там хоть и свет, а тупик: в одну сторону эркер, из которого закатное солнце бьет, по другую – дверь высокая, не как все остальные, а дубовая, двустворчатая, с ручками медными и начищенными. Я на свет божий глянул. Ты знаешь, что такое эркер? Ваше поколение, хоть вот-вот и будет жить при коммунизме, про эркеры не ведает. Знаешь?.. Ах, да, у тебя ж мать чуть не архитектор. В общем, углубление в стене и окно в нем. Глянул я в окно, а там закат в полнеба, и площадь Дзержинского глубоко внизу, машины крутятся, а подальше, меж высокими домами верхушки кремлевских башен видны. Впечаталось в меня это зрелище. И снова я про отца подумал, знал бы он, что я, его Аркашка, вот сейчас Кремль вижу…
Слышу голос старушки:
– Молодой человек, помогите дверь открыть.
Я, конечно, помог, дверь тяжелая. И вошли мы в приемную. Моя Крупская на своих тяжелых ногах за столик с печатной машинкой проковыляла и села. Отдышавшись, скомандовала:
– Проходите в кабинет, вас ожидают…
В кабинете этом, не таком уж и большом, сидел за письменным столом с зеленой лампой усатый человек в кителе. Над ним портрет другого усатого человека в кителе, Сталина. Я вспомнил, что на мне форма лейтенанта и фуражка с голубым околышем, рука сама к козырьку пошла, честь отдал и каблуками щелкнул. А что сказать, не знаю и молчу.
– Так вот каков ты, сын Семена Косых! – сказал человек за столом.
И я понял, что стою перед самим товарищем Шарафутдиновым. И произнес он огорченно:
– На отца не похож.
Он тоже не был похож на того безбашенного Шару, про которого мне отец рассказывал. Тот мог сгоряча шашкой снести голову врагу революции. Этот же – рыхлый, невеселый, и рот капризный. Ну вот совсем он мне не понравился. И ничего интересного не сообщил. Пару раз высказался матом по поводу моего поведения. Еще сказал, что отец у меня герой. Я и так знал. Спросил, чем я увлекаюсь, я ответил – фотографией. Он похвалил. Встал, подошел ко мне. А я, хоть и не великан, рядом с товарищем Шарафутдиновым почувствовал себя великаном. Отец раненого Шару через пустыню нес. Такого бы и я вполне мог, пожалуй… Он стоял близко, пах хорошим табаком и вроде коньяком. И так мне выпить захотелось. Но он не предложил. Сказал, что проверку я прошел, признан годным к службе, и чтоб отправлялся туда же, где ночевал, и чтоб слушался приказов «дяди Кости». Я уж честь отдал, чтоб уйти, стою – рука у козырька. А Шара меня по погону похлопал. И вижу, в узких глазах Шары слеза стоит.
– У меня, знаешь, деток нет, – говорит. – Напиши отцу. Мол, воюешь. И звание свое можешь назвать – младший лейтенант, а вот что летчик – этого не надо. Ты, Аркаша, свое отлетал. Больше прыгать с парашютом тебя не пошлют.
Так он мне сказал, и я поверил. С тем и ушел. И отцу не написал ничего. Что попусту врать? В шутку или по делу соврать могу. А так-то обычно честный.
И стал я честным тайным агентом. Главное для меня было – не знать, почему и за кем слежу.
Вначале нравилось! Москва – город интересный, я про него все узнал. И в театрах побывал, даже в Большом, и в консерватории, и в Третьяковской галерее, где иконы Рублева, да и наши, рябовские «Три богатыря», рассмотрел их внимательно. Неплохая вещь. Но меня Врубель потряс. Каждый день я гримировался и переодевался, что твой народный артист. И бегать приходилось, и прятаться. Газетами с дырками для глаз я тоже пользовался – вообразил, что сам придумал. А еще в «Шерлоке Холмсе» об этом Конан Дойл писал. И казенным фотоаппаратом «лейка» с бесшумным спуском пользовался в свое удовольствие. Молодой был. И смешно, и страшновато случалось, во всех складочках столицы побывал, где мразь и грязь, где хрусталь и мрамор… Но мамаша твоя совершенно права – и на тайных агентов есть тайные агенты. Я это быстро почуял и ухо востро держал. Работал справно. «Дядя Костя» молча меня одобрял. Но не долго, года полтора-два.
Один, всего один только проклятый раз оказался я в деле при задержании. Тут и покатилась жизнь моя в пропасть, а душа в ад.
Была у меня под наблюдением барышня, очень мне нравилась. В консерватории училась, письма на фронт то ли отцу, то ли брату посылала, получала ответы, смеялась и плакала. А я – наблюдал. Был у нее и любимый человек. Немолодой уже, секретный физик. Я за ними