Премия - Владимир Юрьевич Коновалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вероятно, целью этих гонок наперегонки было соединиться всем наверху. Однако выяснилось, что никаких столов наверху нет. Не накрыто, ничего не приготовлено, опять не организовано. Эта выходка Сиропина вызвала не негодование, а еще большее общее веселье. Тут же по уже зарегистрированным путям перемешанных пунктиров этажей по рукам наверх передавались стулья, столы и всё прочее необходимое по известной схеме.
Наверху скоротечно прошло награждение победившей команды, и все остались вращаться и разгадывать Цузáменфасун. До поздней ночи. Язык минералкою щипало, и уже в кармане пиджака липко присыхал икрою бутерброд.
Имелся вечер, и все постепенно сходились, что именно в применении к такому соединению объектов Цузáменфасун уже не звучит как банальное, ни о чем не говорящее, крайне скудное понятие. Что толку в том, чтобы копаться в сонном воображении, различать и домысливать там, в бесцветном тумане, какие-то образы из смутных, зыбких узоров. Тем более, что толку принимать всерьез эти образы из осколков мыслей; что толку опираться всерьез на мнимые объекты интуиции, тут же тонущие в жидкой дымке после краткой, еле различимой вспышки. Но эта вялая вспышка суть предвкушения интуиции. Эта тут же погасшая вспышка еще отрицательная величина на одномерной шкале мышления, она болтается во всех измерениях пугающего незнания без опоры, в нигде; ее уже нет, и была ли она.
Отрицательное и беспокоящее впечатление. Еще не существующее впечатление. Нужно еще добраться до нуля, до осязаемого начала, до одномерной твердой линии, до скудной одномерной опоры. Но если получится добраться, получится получить эту голую почву под ногами нерожденной мысли, то уже не будет пути назад. Ступив на эту дорогу, никогда не будет пути назад. Мысль не хочет и никогда не захочет остановиться.
Конечно, ступить первому на суровую холодную безводную землю страшно. Там дым вулканических испарений, там першит в горле и очень скользко под голыми ногами. Не страшно не ступать туда, остаться в уютном многомерном дзэн. Тепло и спокойно в пафосном созерцании своего умиротворенного состояния, пафосном просветлении, за которым не стоит ничего, кроме пафоса. Дзэн – умирающее умиротворение. Высыхающее тело. Бессмертное ничто. Цузáменфасун – беспокойное понимание несуществующего того, чем оно еще может только быть, соединение возможностей. Живое тело. Влажное.
Чуть насветло назавтра маленьким одиноким зыбким социально-нечётким миражем плелась по пустырю фигура Мирона в фуфайке с белой надписью на спине Zusammenfassung в красивом готическо-пошехонском стиле.
На несколько сотен гладких километров вокруг не было такого концентрированного центра механической жизни как скелет. Скелет для Мирона был единственным пригодным для обитания местом, маленьким островом посреди океана мертвой для него природы, которой дела нет до колеса или поршня, хотя нет, что-то там про поршни у нее было. И этот крошечный механический мир был богаче живыми видами, чем Галапагосы Дарвина. Мирон был поглощен богатством скелета, красотой этого затерянного островка. Он хорошо ориентировался в его западной части, восток был знаком лишь живописными пунктами.
Эволюция механической жизни была представлена тут прекраснейшими из ее чудовищ, и она не останавливалась. Интерес исследователя не мог тут угаснуть, он едва успевал. Успевал хотя бы восхититься плотностью механических чудес. Или удивиться даже, как можно устраивать маскарад из жизни машин. Как можно кичиться званием изобретателя, которое почему-то ставится выше звания механика. В совершенстве изучив природу механизмов, Мирон не понимал, как можно машины выдумывать. Что проку в выдумке.
Мирон никогда не был одинок среди машин, не было времени думать, что он один тут человек в мире, переполненном машинами. Они принимали его за своего. Такая адаптация имела свои последствия. Например, Мирон мало пользовался речью. Он, конечно, иногда говорил с машинами, но его никогда не смущало, что они в ответ лишь блестят глазами своих стекол. Они его понимают, он понимает их, слышит шуршаний живые вереницы деталей, этого достаточно. Мирон знал каждого из них и мог узнать каждого за километры. И сам хотел таким бы быть. Когда прибывали нервные новички, он мог их успокоить, сказать им, что их хорошо примут в нашем приятном обществе. Идиллия.
С некоторых пор она была нарушена. С тех самых пор, как появилось болото. В тот день Мирон сорвал резьбу, и ключ вырвало из его рук. С того дня беспокойство машин нарастало, как в табуне лошадей, чующих близкий резкий волчий запах.
Теперь жить тут стало просто не выносимо. Прибывающие поезда с сочувствием глядели на тех, кто не мог отсюда отлучиться. И с пустыми глазами тепловозы спешили прочь, стараясь вобрать в себя побольше километров рельс, мостов и тоннелей, чтобы отгородиться от скелета, от болота реками и горами.
Мирон не знал, чем помочь. В нем подгорело зажигание, он чувствовал себя отработанным, выхлопным газом дизеля. Ничто не удивляло и не раздражало, лишь неразличимо что-то саднило на периферии его пустого потревоженного спокойствия, как жужжание единственного ночного комара.
Болото стало последней каплей. Еще до болота Мирона уже точила мысль. Машины не только ломаются, это не беда, он может починить все. Машины могут стареть. Засыхает в них какой-то свой железный корень. Раньше он верил, что эти друзья народа совершенны. Жизнь в машинах виделась прекрасной, то есть безмятежной, то есть вечной. «И вам снится всё, что не может сниться мне». Конечно, разлучались шестеренки. Но единение, этот подмеченный цузаменфасун, был очевиден в машинах. Они были венцом творения. Мирон не хотел отпускать осколки той мечты, каким хотел бы видеть он себя. Среди машин. Но вполне понимал, что не только он не в силах вырастить в организме дополнительную функцию.
Он вяло волокся вдоль длинной стены нашего депо, декорированной прекрасными паровозами на больших осколках штукатурки. Не разбирая дороги к гаражу, он прошелся по широкой луже, на которой бензинное пятно расползлось своим волнистым попугаем. В гараже были изменения. Не понимая ровно ничего, Мирон пошагал в дальний темный конец двуокисной тишины, откуда доносился ровный звук выхлопной трубы и мудреный запах выхлопов, и что-то сопело тормозами. Тут вдруг снова забормотало в тени, Мирон уже присмотрелся и увидел бормочущего. Бормотал ЗИЛ. Это тот, что вылез из болота, тот, что пытался болото откачать, высосать с территории, и бесславно тогда же, там же и тут же стух. До сего момента он не был жив в своем углу, а потому невидим. Тем радостней было видеть теперь это рычание, воспитанно сдерживаемый игривый голос проснувшейся громадной овчарки, которой очень хочется погулять.
Сам открылся дрессированный капот,