СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ - Лина Серебрякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мишель почувствовал, что для него наконец-то наступает новая жизнь.
— Я не опоздал! Я надеялся, нет, я был уверен, что философия может способствовать моему усовершенствованию. Надежда — основание очень зыбкое, но я приложу все силы. Скажи, Николай, ведь философия не чуждается фактов?
— Что есть факты? Действительность далека от обыденности, и "факты" в понимании конечного разума…
— Э, нет! Даже Гердер, который писал не "Историю", но "Идею философской истории человечества", должен прибегать к фактам, как к форме мысли, необходимой для самопознания абсолютного "Я".
Среди книг Станкевича были сочинения Канта и Шеллинга.
— Вот, почитай на первый раз. Не спеши, продвигайся потихоньку.
Вооружившись словарем, Мишель погрузился в чтение. Он знал немецкий не хуже французского, но терминология… уф! Сложно, невыносимо трудно.
— Я пробьюсь к пониманию, я догоню тебя, — хмурился Мишель, напрягая силу мышления. — Что есть их действительность? Тебе ясно?
— Отчасти, — улыбался Николай, уводя начинающего адепта в сторону от сложных понятий, чтобы тот сгоряча не сломал себе шею. — Мы чудно созданы. Действительность беспрестанно дает нам знать, что она — действительность, а мы все ждем чуда.
— Я всегда жду чуда, — весело рассмеялся Мишель, обращая все в шутку. — Каждый раз, когда я возвращаюсь откуда-то домой, я жду у себя чего-нибудь необыкновенного.
Станкевич удивленно помолчал.
— В самом деле? А я стыдился этого. Мы похожи с тобой.
— Ты поможешь мне на первых порах?
— Охотно. Я рад, что ты выбрал одни занятия со мною. Мы будем переписываться очень серьезно насчет них. Но твоя служба… Возможно ли сочетать одно с другим?
Мишель оглянулся по сторонам. Они сидели в "дедушкиной" беседке на вершине холма. Моросил дождь. Равнина была скрыта низкими облаками и дождливым туманом.
— Скажу по секрету, что в полк я больше не вернусь, — произнес он приглушенным голосом. — Мне нужна личная свобода. После философских яств нет пути к солдатской каше. Любыми способами подам в отставку, вырвусь Москву, вольнослушателем в университет. Именно здесь — моя стезя, а не… ремонт лошадей. Еще не хватало!
Станкевич смотрел на него.
"Чистая благородная душа, — представилось ему по обыкновению. — Он прав. При чем тут ремонт лошадей? Думать много о вещах такого рода, значит, стоять на низшей степени человечества".
Мишель деспотически захватил Станкевича, держал перед собою каждое мгновение, не оставив тому ни одной минуты для объяснений с кем бы то ни было. Любаша увидела, что Николаю не до нее. И обиделась. Но почему? Один взгляд, открытое слово, наконец, улыбка! Счастье, вот оно, ждет тебя, Любаша! …
Нет, нет, нет… роковое молчание нарушено не было.
Вскоре Станкевич и Ефремов уехали в Москву. Станкевич увозил в душе святой образ Любиньки, ее молчание, взгляд голубых глаз, в котором чудились ему любовь и светлое понимание.
Мишель расставался с ним неохотно.
Только-только встретил единомышленника, увидел себя в обществе друга, которому давно ясно то, что гнетет и мучает душу Мишеля, и вновь остаться одному! О, как хотелось сесть в их коляску, говорить, спорить, вгрызаться в новые понятия, вслушиваться в идеи Канта и Шеллинга! Истины, истины…
Но они уехали. Динь-динь-динь… валдайские колокольчики, не те, почтовые-фельдъегерские, а свои, заказные.
Стихло.
Вокруг него была его семья. Мишель внимательно осмотрел свои владения.
Варенька была замужем. Это был явный брак-побег. Он знал ее мужа с детства. Николай Дьяков был далек от того, чем жили Бакунины. Простой честный, даже некрасивый, человек, каких большинство. Охота, картишки, пирушки… Жену любил искренне и верно, Варенька казалась счастливой в браке. Поэтому Мишель уже не ощущал ее любви к себе, ее родному брату, ее присутствие уже не прибавляло ему мощи, как раньше. И уязвленный, он принялся издевательски играть с Дьяковым, дабы уничтожить его в глазах Вареньки. Щедрым вниманием и доверием он почти влюбил его в себя, заставлял ухаживать за собой, делал его смешным, жалким, неловким.
Варенька не знала, куда деваться от унижения.
Брат скверно улыбался. Он не щадил ее.
— Ты видишь, он скот и таковым останется. Я освобожу тебя. Ты убиваешь свое будущее и будущее своего ребенка. Дай же мне твою руку. Полное освобождение — вот наша цель!
Меньшая сестра, Александра, хорошенькая девушка, тоже обратила на себя его удивленное внимание своим независимым характером. Непостижимо воспитание женщин! Только что кружева и бантики, куколки и тряпочки, — и вдруг неизвестно откуда является взрослое существо с твердой волей, зрелым разумом и готовностью к деятельной жизни. Он ахнул.
— В душе ее целая сокровищница любви. Уж я постараюсь с ней сблизиться.
Никто не должен был ускользнуть от братских чувств к нему! От них он становился сильнее, обретал крепость и мощь.
С братьями у него давно была полная взаимность. Четырем гимназистам он слал письма-воззвания к независимости и внутренней жизни духа, и был удовлетворен их ответами. Старший, казалось, тоже разделял его убеждения в своей юнкерской казарме.
Оставались Любинька и Татьяна.
От Любиньки ровный свет шел на все семейство, тут все было ясно. Зато в отношениях с Танюшей он, похоже, попал в ловушку… Она была моложе на два года, для него она была лучше всех. Он боялся признаться самому себе. Здесь зияла пропасть, черная бездна. Его тянуло к ней, как когда-то к Марии Воейковой, он чувствовал в ней ответный жар. Ужасаясь, Мишель боролся с самим собой, проходил по лезвию, вставал и вновь упадал, обессиленный.
Дни шли, время уходило.
Отец удивленно посматривал на офицера-сына. А тот тянул и тянул. Наконец, поздним вечером, когда все разошлись по комнатам, он несмело вошел в кабинет отца.
Александр Михайлович, страдая глазами, уже давно не читал при свечах. Газеты, журналы, новые и старые книги читали ему дочери и жена. Но по вечерам он любил думать в одиночестве, сидя в старинном "вольтеровском" кресле при зажженных канделябрах.
Портреты предков темно глядели со стен. На широком, крытым зеленым сукном, письменном столе, украшенном резными накладками черного дерева, с ящиками и полочками, снабженными медными витыми ручками и замочными скважинами, теснились в бокале гусиные перья, стояла серебряная чернильница с крышечкой в виде купола римского храма Святого Петра, лежали книги с золочеными обрезами, пестревшие цветными закладками, белели счета и докладные управляющего. За толстыми стеклами шкафов поблескивали золотым тиснением ряды томов на всех европейских языках.
История, древность, современность.
Эти стены помнили хрипловатый голос старого екатерининского вельможи, тайного советника и