Видеозапись - Александр Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождь шел и после видеозаписи. Я вернулся домой и в поисках самооправдания вспомнил, как не нуждался в свое лучшее время в моем обществе избалованный разнообразным вниманием Воронин.
В тишине заснувшего подъезда громко хлопнула дверца лифта внизу, шум поднимался, приближался в горле шахты, и, вздрогнув, лифт остановился напротив моей двери, оборвав обидчивые воспоминания. В дверь резко позвонили – на пороге стоял мокрый Валера.
Не Воронин из интригующих болельщиков воспоминаний, а Валера, где-то проболтавшийся, проскитавшийся после матча, звонивший, наверняка, сюда и слышавший, как гасли гудки в пустой квартире. И все-таки пришедший ко мне, на ночь глядя…
Ему, очевидно, надо было выговориться, наконец, встретить здесь какое-никакое понимание. Но в затянувшемся ожидании приемлемого собеседника он, что называется, перегорел – и доверие, сохранившееся доверие ко мне, предавшему его в тот день, выразилось в молчании. Он готов был сейчас вместе помолчать – все лучше, чем в одиночестве осознавать свое одиночество.
…Мне уже случалось сталкиваться с похожим грустным озарением. Когда человек во власти сумеречного настроения заглядывает в себя и с беспощадностью оценивает в себе сейчас происходящее. И пронзительно ясно видит, что прошло, чего не вернуть, что сгоряча согласен вычеркнуть из воспоминаний, но, скорее всего, уже не сможет.
Мы возвращались с Владимиром Куцем из поездки в Заполярье. Он выступал перед моряками – его знали, помнили, слушали со вниманием. И в экспрессе «Арктика» он согрет был уважительным интересом молодых рыбаков, никогда не видевших его, но, конечно, наслышанных о нем. Куц, по натуре общительный, привыкший за годы славы к такому к себе отношению, держался превосходно – просто и весело. Но чем ближе подъезжали мы к Москве, тем больше становился он печально-рассеянным, замолчал. Мы бесконечно долго молчали, сидя у окна вагона-ресторана…
На базе морских пограничников, когда забрались мы на сопку и остановились, глядя в беспредельность сизого пространства ледяной воды, он сказал вдруг без всякой связи с предыдущим разговором (по кажущейся теперь странной случайности мы как раз говорили о Воронине: пограничники интересовались им, как он, в какой сейчас форме, а Куц не был с ним знаком и расспрашивал меня о Валерии): «Тебе бы здесь полезно пожить – написал бы что-нибудь. А я бы сейчас здесь долго не смог – затосковал бы…» И на удивление мое: как же так, он-то ведь моряк и служил в молодости па примерно такой же базе на Балтике? – ответил: «Тогда – другое дело. А сейчас не смог бы…»
Его, выходит, тянуло на люди. Ему, значит, просто необходимо было самое широкое и разнообразное общение. Почему же затосковал он, приближаясь к Москве, где ждали его встречи со множеством знакомых и друзей?
Могу лишь предположить: он не был уверен, что ждут его с тем же радостным нетерпением, с каким ждали прежде, когда возвращался он с победами, рекордами, медалями…
Он не должен бы был чувствовать себя неприкаянным, лишним. Все было при нем – должность, офицерское звание капитана-лейтенанта, «образование, авторитет», как сам он подчеркивал. Он знал себе цену и нынешнему, больше не бьющему мировых рекордов, а все равно заметному лицу в спортивной жизни. Никто не забыл, что Олимпиаду в Мельбурне называли «Олимпиадой Куца». Но оттого-то, может быть, и грустил капитан-лейтенант, представляя, что большего, чем уже было, не будет. И с этим пора давно смириться, а он все никак не в состоянии…
Но зачем я забегаю вперед?
В тот год тридцатипятилетнему Воронину еще казалось по силам изменить ситуацию, вновь повернуть к себе удачу и внимание. Он мог еще заставить поверить в себя. Лимит ожидания не был еще им до конца исчерпан.
Одиночество, оскорбившее его в первый момент, могло бы и другую реакцию вызвать – подстегнуть самолюбие, этот двигатель внутреннего сгорания большого спортсмена. Но для этого надо было вновь почувствовать почву под ногами – пусть и не пружинящий под бутсами газон зеленого поля, однако почву, от которой возможно оттолкнуться для прыжка, для рывка.
Он же пока мучительно переживал вынужденное раздвоение – необходимость в одно и то же время быть Валерием Ворониным из истории отечественного футбола и Валерой Ворониным, никак не находящим себя в буднях, в повседневности. Он запутался: от чьего лица ему теперь действовать и говорить. В чем и как найти свое продолжение – неужели же все былое вычеркнуть или хоть на время позабыть и все начинать сначала? Изучать, например, английский – он пробовал, и что-то получалось, преподаватель хвалил. Или всерьез заняться журналистикой – и такие предпосылки были…
Мне хотелось на излете того затянувшегося для нас дня, отдалившего нас и снова сблизившего, объявить ему, оправдывая себя за неверность прежним отношениям, что футбол без него и без Стрельцова, без Валентина Иванова перестал вдруг быть зрелищем, событием, требующим непременного личного причастия. Так уже было со мной однажды, когда в начале пятидесятых годов один за другим уходили великие игроки послевоенных ЦДКА и «Динамо»…
Наверное, так и надо было сказать.
Однако отношения наши с ним после завершения Ворониным карьеры игрока становились все теснее, откровеннее. Терялась былая дистанция. И неуместными теперь представлялись болельщицкие восторги, неумеренные похвалы, как после удачного матча, и лобовые комплименты.
А ведь он ни в коем случае не переставал быть интересующей меня натурой. Он занимал меня собой ничуть не меньше, чем прежде. Я лучше понимал его теперь.
Я уже подозревал, что написать, как играл он в футбол, сподручнее другим, – я ведь не столько увлекался самой игрой, сколько людьми, положившими ради нее жизнь. Судьба свела меня с такими людьми.
Одним из них и был Воронин, близкое знакомство с которым натолкнуло меня на кое-какие размышления, приоткрыло для меня двери, ведущие за кулисы футбола.
Мы писали вместе статьи – за его подписью, принимались несколько раз за книгу – у меня сохранился план ее. И я не оставил надежды довести эту книгу до конца – назвать ее, может быть, «Полузащита». Подумать в ней: отчего же не защищен человек, способный вроде бы и за себя постоять, и за других?
А пока Воронин будет занят у меня в многофигурном действии. Как и был всегда занят до наступившего и не преодоленного им одиночества.
Это книга о приходящем постепенно понимании и об остающихся все равно загадках.
О судьбах, соприкоснувшихся с моей судьбой, а в чем-то и сомкнувшихся.
Когда из нынешнего времени заглядываешь в прошлое, когда с новой энергией пытаешься воспроизвести минувшие события, возникает очень, правда, произвольное, но все же подобие видеозаписи.
2
…Был соблазн начать воспоминания, блуждая по территории динамовского стадиона.
В сквозных осенних просторах Петровского парка, как миражи, возникали одна за другой панорамы минувшего, и переход из времени во время совершался в конкретности и укрупнении запавших в душу деталей ушедшего футбольного быта, казавшегося в детстве неизменно праздничным. И прошлое представилось бы живущим, дышащим за слоями последовавших лет, промелькнувших на наших глазах, не затмив, не заслонив первых радостей от футбола, от стадиона, – и ржавые, прелые листья возле бывших касс (что было в те годы для меня таинственнее, чем динамовские билетные кассы?) показались бы билетами на матчи послевоенных сезонов.
…И все-таки я предпочту начать с воспоминаний еще более ранних, чья акварель не выцветает и с течением проживаемых лет по-прежнему волнует, воздействует иногда посильнее пришедших позднее формулировок и рассуждений.
Вернее: они соседствуют. Как-никак: моя работа – формулировать, выражать возможно отчетливее мною понятое в разные годы, и я надеюсь, что иду в ней от себя, от первого лица высказываюсь, опираясь на весь опыт своей жизни со дня рождения.
Они соседствуют, хотя бывает, что и вступают в противоречие. Но и мирное соседство, и противоречие – сюжет моей жизни, сюжет иногда и несколько странно, нелогично развивающийся. Однако спасибо: развивающийся.
…Сколько раз уже убеждался: то самое что ни на есть личное, казавшееся даже потаенно-личным, оказывалось на поверку самым схожим, верным – общим. То есть соединяющим меня, объединяющим со множеством людей.
Откуда во мне футбол?
Откуда этот непридуманный с ним роман – не о нем, а с ним? Роман и всего прочего, главного и неглавного в моей жизни, но с непременностью футбола? В тех или иных его проникновениях, вторжениях в меня. Либо в одних лишь прикосновениях, вовсе и не радующих, не тревожащих…
Я не фанатик-болельщик, не журналист, настолько уж авторитетный в понимании игры, чтобы иметь на стадион свой специальный пропуск.
Разумом я неоднократно расставался с футболом – и сразу сердцем угадывал: расстаюсь сейчас с очень важным для сути своей, с тем, что надолго связывало меня с детством, без памяти о котором в моей профессии и делать нечего.