Сезон цветастых платьев - Акрам Айлисли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чепуха, конечно, но как она тосковала «в этом вашем Баку»! И через сто лет не забыть! На Махрух больно было смотреть, особенно когда она, стоя у окна, глядела на улицу. Во-первых, потому, что, кроме трамваев, изредка громыхающих по рельсам, разглядывать на улице было абсолютно нечего. Во-вторых, трамваи, которые мать разглядывала в окошко, вероятно, напоминали ей поезд. А в-третьих, стоя у окна, мать наверняка видела не городскую улицу с трамвайной линией, а свой Бузбулак. И поезда, которые виделись ей, когда она глядела на проходящий по улице трамвай, мать все провожала туда — в Бузбулак. И если в ее улыбке, в движениях, в глубине глаз проглядывало вдруг оживление. Джанали-муаллим точно знал: сейчас она в Бузбулаке. В такие минуты он и сам видел Бузбулак ее глазами и понимал, что он действительно прекрасен, что только там и жить человеку… Бузбулак, который он видел глазами матери, был прекрасен еще и тем, что он просторен, очень просторен, нет ему ни конца ни края. И древний он. И хлеб в нем пекут самый вкусный, и вода там самая чистая. Но дело даже не в воде и не в хлебе: в Бузбулаке, который он видел глазами матери, было полно людей. И глядя на дрожащие губы матери, когда та молча смотрела на трамвайную линию, Джанали-муаллим был уверен, что она ведет сейчас беседу с одним из своих многочисленных земляков. Впрочем, он прекрасно знал, что ту же беседу мать могла вести и с горой, и с вороной, с курицей. Даже с рейханом на грядке.
«Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке?»
Грядка рейхана из сказки лежала где-то под чистым-чистым небом, усыпанным бесчисленными звездами. Это прекрасное место (оно и похоже на Бузбулак и непохоже). Блаженный покой, прохлада, и в прохладном покое серебристые звезды струят на грядку рейхана такой чудный свет, что и рейхам сияет, как сияют звезды на небе. Когда Шахский Сын задает Дочери Портного свой вопрос, серебряные глаза звезд устремлены на грядку рейхана. Когда же Дочь Портного отвечает ему, цветы рейхана поднимают головки к звездам. Так, однажды вечерней порой/ в прохладном — мире звезд и рейхана началась эта удивительная любовь. А сейчас был полдень, самая жара, и мать Джанали-муаллима Махрух, держа костлявыми пальцами только что сорванную зелень, не спеша перетирает ее двумя еще уцелевшими корешками зубов. В ветвях невысоких деревьев немолчно стрекочут кузнечики. А синеватые тени высоких деревьев лежат на прокаленных солнцем тропках, и кажется, что от тропок этих исходит похожее на стрекот кузнечиков назойливое зуденье: «Здравствуй, Джанали-муаллим!.. Добро пожаловать, Джанали-муаллим! Когда ж ты с женой-то прибудешь, Джанали-муаллим?! Седеть уж начал, Джанали-муаллим!..» Болтливые жительницы Бузбулака свободно расхаживают по прокаленным солнцем тропинкам, а он, Джанали, ступает по ним осторожно, с оглядкой, и не потому, что горяча, очень горяча земля, а потому, что, когда человек в таких годах приезжает в Бузбулак один, он не имеет права по-хозяйски расхаживать по этим тропкам. Потому что, хоть и хорошо посидеть в этакую жару дома или в тени деревьев, вода в роднике не должна течь без пользы, а значит, обязательно встретишь кого-нибудь с ведром или с кувшином: «Добро пожаловать, Джанали-муаллим!» — и опять тот же самый разговор. И опять так громко, с таким подъемом, что не только деревьям и камням — пивным бутылкам, которые Фетдах, с утра пораньше отправившись на вокзал, привез на своих красных «Жигулях» (сейчас бутылки охлаждаются в воде у родника), станут известны эти печальные обстоятельства его биографии… Да, в Бузбулаке много всего такого, и не случайно, размышляя об этом, Джанали-муаллим совсем забыл, что давно уже стоит у газовой плиты и держит в руке крышку кастрюльки, в которой варится курица.
Джанали-муаллим накрыл кастрюлю крышкой и погасил газ. (Курица была готова, но до обеда оставалось еще порядочно времени). Сейчас половина двенадцатого, у них во дворе, в Бузбулаке, солнце еще не добралось до шелковицы. Значит, матери тоже еще не время обедать. Когда солнце подберется к шелковице, Махрух примется за еду. А когда оно совсем уйдет с их двора, мать положит в ведро единственную грязную тарелку и медленно побредет к роднику: убить время, а встретив у родника одну из самых красивых, самых ловких, самых чистоплотных молодух, хоть чем-нибудь досадит ей за то, что принадлежит она не ее сыну, а другому мужчине, и когда Махрух побредет обратно, единственная ее тарелка будет слегка покачиваться в полном ведре… Но сейчас рано. Матери еще не время к роднику. Солнце пока не добралось до шелковицы…
Потом раскаленное бузбулакское солнце поднимется выше, встанет посреди неба, и тогда Фетдах в пижамных полосатых штанах и белой безрукавке, с пустым ведром в руке спустится к роднику; сперва он опустит ведро в воду — пусть остынет (пока ведро остынет, он и сам малость охолоднится, умывшись студеной водичкой), потом наполнит ведро, одну за другой вынет из воды бутылки, поставит в ведро и тронется в путь; пока Фетдах не спеша несет домой тяжелое ведро, Джанали-муаллим созерцает голубоватую рябь, что отбрасывает на желтые тропки Бузбулака зеленая листва. Он видел новые «Жигули», стоявшие в тени ореха возле одной из калиток, слышал радостные вопли мальчишек, бесновавшихся возле красной машины. Потом солнце ушло с бузбулакских улиц, померкла яркая желтизна дорог, улицы стали сероватыми, Джанали-муаллим увидел на площади, где собираются взрослые (невдалеке от машины, все еще облепленной мальчишками), окруженного толпой Фетдаха и поразился — как все в этом мире продажно… Он молча прошел мимо односельчан, взявших в кольцо Фетдаха, пробрался к реке и устроился на берегу, в укромном местечке. В тот вечер Джанали-муаллим сначала сказал речке так: я кандидат наук, меня ценят, студенты одного из самых больших бакинских институтов клянутся моим именем. Потом Джанали-муаллим сказал: я получаю двести сорок пять рублей, у Фетдаха зарплата сто пятнадцать (в этом месте Джанали-муаллим не преминул сообщить речке, что Фетдах и живет-то в «нахалстрое»). Потом Джанали-муаллим настойчиво доказывал речным камням, что так больше продолжаться не может, что рано или поздно все в этом мире должно встать на свое место. И в самый интересный момент, когда Джанали-муаллим сказал о неминуемом торжестве справедливости, он, вскинув голову, увидел в небе луну, и его разговор с луной был того же, примерно, содержания. А когда на бузбулакских улицах все затихло, и Джанали-муаллим возвращался домой из тайного своего убежища, до слуха его неожиданно донеслось: «Прощай, Бузбулак, прощай!..» Услышав этот возглас, Джанали-муаллим вздрогнул, потому что голос вроде бы его, но в то же время и не его — голос мальчика лет семи…
Да, в тот последний раз Джанали-муаллим вернулся из Бузбулака именно в таком расположении духа. На этот раз он приезжал в деревню вовсе не для того, чтоб спастись от бакинской жары или навестить мать — в то лето Махрух сама гостила у него в Баку, — Джанали-муаллим приехал туда, чтоб воочию убедиться в величии и прелести Бузбулака, которыми мать любовалась из Баку. Но получилось так, что он и недели не смог выдержать в Бузбулаке. И, вернувшись в огромный город, может быть, впервые в жизни с гордостью отворил дверь своей квартиры; вошел и, счастливый, вздохнул полной грудью. Вероятно, именно тогда он впервые понастоящему ощутил, как ценны для него этот город и эта его квартира.
Джанали-муаллим радовался своей квартире, радовался и газовой плите, и водопроводу, и тому, что не нужно заботиться о дровах. Конечно, временами он тосковал по бузбулакской родниковой воде. Конечно, не мог забыть деревенскую печку, чуял даже аромат лапши, сваренной в этой печке. Подчас ногам его хотелось замерзнуть — чтоб только погреться у печки, порой и руки его теряли покой — тосковали по топору, по лопате, им тоже хотелось озябнуть, чтоб погреться у печки… Иногда Джанали-муаллиму даже приходило в голову, что именно в этом и заключен смысл жизни, что, кроме этого, ничего, собственно, и не существует. Но Джанали-муаллим прекрасно понимал, что все это ерунда, прекраснодушные мечтания, такие же, как желание жениться на чистенькой хорошенькой деревенской девочке, только что окончившей десятилетку (в ее голосе — дыхание гор, в дыхании — аромат цветов), потому что, по мнению теперешнего Джанали-муаллима, сомнительно, чтоб такая девочка вообще существовала на свете, а если она и существует, то уж, во всяком случае, не в жизни, а в сказках, в песнях. Правда, в жизни существовали песни, услышав которые Джанали-муаллим начинал верить, что и в этом бренном мире существовала такая девушка. Девушку эту унесли из его жизни годы, а он и не заметил… «Унесли ее горные потоки, унесли сероглазую Сару…» На языке песни это можно выразить примерно так, но если говорить попросту, без всяких там песен, можно смело сказать: Джанали-муаллим отнюдь не намерен был расставаться с городскими удобствами, чтоб ехать в Бузбулак и глотать дым, сидя у очага…