Книга бытия - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председатель коротко информировал собрание о новых обстоятельствах. Положение на селе улучшилось, но число детей, оставшихся без родителей, не уменьшилось, а умножилось. Подростки сами бегут в города, младенцев выискивают и отправляют в ясли и детские сады — нужно увеличивать количество этих дошкольных учреждений. Необходимы новые детские дома и интернаты (предполагаемое их число уже утверждено). К весне они должны быть полностью укомплектованы и открыты — таковы строгие правительственные указания.
В Харькове ассигнований не нашли, все возложено на местные бюджеты. А там уже использованы последние резервы. С яслями и детскими садами положение трудное, но ясное: попросили родителей забрать своих детей домой, на освободившиеся места поместим прибывших. Хуже с интернатами: здесь все сироты, идти им некуда, а новые поступают постоянно, чуть ли не из каждого села. Если не найдем дополнительных денег, придется сокращать зарплату воспитателей и урезать питание, а новый контингент — сплошь дистрофики, кто опухший от голода, кто больной, их надо кормить и лечить, а не уменьшать и без того мизерные нормы. Первый вопрос — финансам: что выделит бюджет?
— Кое-что выделим, — осторожно ответил Бронфенбреннер.
— Что значит — кое-что? Учтите, наши требования — не выше полуголодной диеты.
— Одну треть запрошенного дадим. Больше — нет средств.
— Одна треть — тот же голод, от которого дети-сироты бежали из своих сел или были оттуда вывезены, — хмуро установил председатель. — Что скажут предприятия? Чем сможете помочь?
Представители предприятий продовольствия детям не предлагали: питание выделялось рабочим и служащим, а не заводам, запасов еды на складах не было. Но они не соглашались, чтобы заводских ребят забирали родители. Места в детсадах предоставлялись только тем семьям, которые по-настоящему нуждались, — их детям нельзя домой! Заводы выделят деньги на зарплату воспитателям и дополнительные пайки — лишь бы все оставалось по-прежнему. Положение в стране улучшается, а в детских учреждениях планируют явное ухудшение!
Я давно забыл цифры, которые тогда назывались, — но хорошо помню свое смятение. Конечно, это было не ново — зияющая пропасть между пропагандистским благополучием и реальным горем. Разумеется, все знали о голоде, разразившемся год назад на юге страны. Я слышал о голодных смертях, на себе ощущал скудость пайков, загоняющих человека на грань дистрофии. Я видел еле державшихся на ногах принудчиков, которых выводили убирать урожай. Но все это были отдельные факты, их всегда можно было объявить единичными — их такими и объявляли. Естественно, это было страшно — но отдельные мазки еще не составляли общего пейзажа. А здесь была статистика, угрюмые цифры, цельная и беспощадная картина, которую утаивала официальная пропаганда.
На этом совещании не агитировали, не искажали, не приукрашивали — здесь пытались найти хоть какой-то выход. Горе называлось горем, а не великим переломом, социальной перестройкой, грандиозным движением вперед. И я — единственный! — не вполне понимая, что делаю, внес оглушительный диссонанс в это тяжелое деловое обсуждение. Я еще не избавился от веры, которая заменяла понимание и которую я всего несколько недель назад искренно внедрял в своих студентов, представляя (вполне катехизисно[137]) призрачное будущее реально бытующим.
Я еще оставался в мире иллюзий того материалистического идеализма, который назывался сталинизмом.
Председатель обратился ко мне и поинтересовался, как относится облоно к неизбежному ухудшению положения в интернатах и детских садах: зарплату педагогам временно сократить, нагрузку — временно увеличить? Я ответил вполне пропагандистской, идеологически безупречной речью, настолько же далекой от реальности, как благостное небо — от грешной земли. Я объявил, что облоно против ухудшения, ибо это противоречит великой партийной задаче всемерно совершенствовать народное воспитание и народное образование.
Я еще говорил, когда желчный председатель гневно схватил телефон и заорал в трубку:
— Мне Литинского! Литинский, ты? Я же просил, чтобы непременно прибыл ты сам — а ты кого послал? Нет, я спрашиваю: кого ты послал, как ты его инструктировал? Это мне надо разъяснять, что такое народное образование, мне, да? Я тебя спрашиваю, Литинский, меня надо агитировать за школы? Ты же знаешь наше положение! Не глупости нужно говорить, а тащить себя за уши из болота — иначе потонем! Так вот, сегодня к вечеру будь у меня сам, без агитаторов, — слышишь, Литинский? И пойдем с тобой в обком докладывать, что надумали.
Не помню, долго ли продолжалось обсуждение. Я сидел подавленный. Меня корежил стыд. Наверное, я впервые так остро почувствовал, что абстрактно безукоризненные истины могут выглядеть полной чушью, прямым издевательством над тем, кто действительно занят делом.
Литинский с Солтусом вызвали меня к себе лишь на следующий день. Всегда серьезный Солтус сочувственно пожал мне руку, Литинский ослепительно улыбнулся.
— Не сердитесь, что подставили вас, — сказал он почти весело. — Так уж получилось: мне нельзя было идти, Солтусу тоже. С нас сразу потребовали бы деловых предложений, а надо было разъяснить: они собираются искажать решения партии и правительства насчет заботы о детях. Это мог сделать только человек новый…
— Как же все-таки будет с интернатами и садами? — спросил я. — Вы ведь вчера ходили в обком…
— Выкрутимся, — бодро пообещал Литинский. — Дано категорическое указание — выкручиваться. Столько раз бывало! Директивные организации ни разу не подводили. А вы не обижайтесь, что пришлось выслушать резкости.
Больше меня не посылали на ответственные совещания, где требовалось не только крутиться, но и выкручиваться…
Плановый отдел облоно занимал небольшую комнату на верхнем этаже. Работали здесь четыре человека: старший плановик Запорожченко, экономист Полевая, милая жена заведующего научной библиотекой Одессы, и ее соседка по столу — роскошная дама средних лет (помню, она густо красилась и, вечно опаздывая на работу, компенсировала это тем, что уходила раньше положенного). Четвертым в этой компании был, естественно, я, а самой заметной фигурой — наш начальник Запорожченко.
О таких говорят: дылда, верзила, полтора Ивана… Ростом и весом с весьма приличного медведя, он и сидел, и двигался как медведь: на стуле горбился, при ходьбе неуклюже переваливался. Если вызывали к начальству — почти бежал, на удивление быстро и по-своему, по-медвежьи, изящно. Дело свое, планирование народного образования, знал назубок — впрочем, как раз этим он и не отличался от любого заурядного, но старательного служащего. Все остальное в нем было, мягко говоря, необычно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});