Война - Михаил Горбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время этого страшного отступления мы почти не видели врага. Иногда вдалеке появлялись конные части, мы их разгоняли, но ни разу и нигде не вошли в контакт с красными. Создавалось впечатление, что они не успевают идти за нами. Катастрофа была полная. Фронт, весь фронт развалился за несколько дней. Все бежало обратно в Крым, и если что задерживало бегущих, так это тиф. Как-то вдруг началась эта неслыханная эпидемия. Люди умирали тысячами. На одной из станций, где-то в Донецком бассейне, кажется, послали нас, нескольких человек, взорвать ее. Было уже совсем темно. Мы вошли на вокзал. За столом и на полу сидело и лежало множество людей. Все мертвые. По полу ползали тысячами голодные вши, в поисках живого теплого мяса. Слышно было, как они хрустят под ногами. Сломав телефон, мы пошли на электрическую станцию. Никого, ни души. Брошенный мотор работал. Подложили под него пироксилиновую шашку и вышли на улицу, ожидая взрыва. Со взрывом погас сразу свет по всей станции. В темноте пошли к водокачке, подорвали ее. Была жуткая и зловещая темнота. Ни души, никакого звука. Прошли в поселок; выбив дверь в одном доме, нашли лежащих мертвецов. В следующем доме — то же самое. Трупы прямо на улице, трупы у колодцев — везде, где смерть застала больных истощенных людей.
Где-то мы простояли несколько дней, чиня наши поломки. Мимо нас, мимо станции целый день седенький батюшка проезжал на телеге к кладбищу, сидя на краю телеги, верхом нагруженной мертвецами. Правил он сам и обратно ехал на пустой телеге. Кого это он хоронит? Остановили и узнали. В деревушке был наш лазарет. Умерли все, и он с отцом диаконом грузил мертвых на телегу и отвозил на кладбище. Там, с могильщиком, они хоронили, отслужив краткую панихиду. Хоронили без гробов, прямо в землю, да и то не хватало на всех места. Мы предложили ему ехать с нами.
— Куда я, голубчик, поеду? Стар уже. Вот придут не сегодня-завтра большевики и расстреляют меня, грешного. И делу конец.
Среди нас тоже появились больные; им отделили вагон и сносили их туда на попечение сестры и доктора. И сестра, и доктор вскоре, заразившись сами, умерли. Схоронив их прямо в поле, мы продолжали наш путь, сами ухаживая за нашими больными. Ясно было, что никто не избежит этой болезни, и мы ждали, что каждого из нас рано или поздно отнесут в эту живую мертвецкую. Болезнь начиналась сильным жаром, болела голова, начинало трясти и сознание меркло. Те, кто жара не выдерживал, умирал в бреду; у кого сердце могло выдержать, медленно выздоравливал. Это было так просто и так неизбежно. Но выздоровевшие все были как бы помечены — у всех делались удивительные глаза, глаза святых. Какая-то была в них чистота, что-то как бы светилось изнутри их воспаленного и испуганного взора, по глазам мы узнавали их. Последствия были разные: кто выздоравливал совсем, кто на долгое время оставался каким-то чудаком, как бы не от мира сего. Постепенно мы все попадали, как я уже сказал, в эту мертвецкую. И вот настала и моя очередь. Мы уже были в Крыму, осажденном красными. Но на Перекопе генерал Слащев организовал укрепление, и большевики остановились перед ним.
Наш поезд стоял на станции Владиславовка, тотчас за Джанкоем. Тут и суждено мне было, перешагнув через смерть, снова вернуться в мир. Об этой болезни я вспоминаю даже с удовольствием — так необычен был виденный мною мир. В декабре месяце 19-го года, ровно двадцать третьего, я почувствовал, что поднимается температура. Зная, что это такое, я собрал мои вещи и передал их на хранение магазинеру. На чемодане наклеил бумажку, на которой написал адрес моих родных, и просил передать, если можно, эти вещи им и, во всяком случае, если я умру, сообщить, где и как это произошло. Сделав это, я ушел в вагон и лег на назначенное мне место; это был вагон третьего класса. Очнулся я шестнадцатого января 20-го года. Как я пришел в себя, расскажу после. Сначала надо сказать, что со мною было. Повторяю, что я до сих пор все вижу, как будто это было наяву. Было у меня два бреда, о которых я помню. Может, были и другие, но о них я напишу немного позже. Только потом я узнал, что вечером меня хватились: Горбов сбежал. Стали искать и не нашли. Утром на следующий день патруль, подбиравший мертвых, сказал, что действительно около нашего вагона он подобрал голого мертвеца и по принятому порядку отнес его в вагон, где их складывали, прежде чем вагон увозили за город, где тела сжигали. Побежали туда и разыскали меня под другими мертвецами. Оказывается, я так замерз, что меня можно было, взяв за ноги, поставить прямо, как замороженную рыбу. Принесли обратно, и я понемногу оттаял. Изо рта у меня выковыряли часы, которые я, разжевав, уже частью съел. Никаких лекарств, кроме водки, не было. Это ли не дает мне оснований думать, что, перешагнув через смерть, я снова вернулся в мир?
Я же видел (повторяю, что этот бред был как бы наяву), что меня забыли взять. Лежал я на носилках около окна на втором этаже на станции. Слышу, как по улице идет великолепный оркестр матросов; все трубы перевиты красными лентами, и играют «Интернационал». Идут стройно, отбивая ногу, здоровенные, крепкие. Кто-то, приоткрыв дверь, говорит мне: «Сейчас будут расстреливать белых. Начнут с тебя», — и закрывает дверь. Помню, как я на цыпочках и пригнувшись, чтобы меня не было видно в окно, потихоньку вышел на улицу и побежал по путям за нашим уходящим поездом. Бегу и вижу прямо перед собою буфер его последнего вагона, над буфером красный фонарь. Бегу и вижу, что не могу догнать его, и меня берет ужас и отчаяние. Наконец, споткнувшись, я упал. Это было простым кошмаром, часто бывающим у людей в бреду, и не стоило бы и говорить о нем, если бы не было этой совершенной реальности. Я утверждаю, что все это я пережил наяву. Вероятно, в этот момент я и сбежал из поезда, и меня подобрали в луже, то есть уже на льду, так как был сильный мороз.
Второй бред, не менее ясный, был короче. Под стеклянным колпаком лежала моя голова; руки проходили сквозь этот колпак, и ими я старался, вытащив собственный язык изо рта, снять с него огромную муху. Помню, как я мучился с нею: никак не мог поймать ее за крылья, а своим жалом она меня все время больно жалила. Наконец, потеряв терпение, я просто язык оторвал. Помню страшную боль, сознание того, что поправить уже ничего нельзя. И это было не как в бреду, а как наяву. Вероятно, это совпало с моментом разжевывания часов.
Очнувшись же и придя в себя, я хотел встать. Оказалось, что ноги не действуют. И не действовали они больше двух месяцев, совершенно никак нельзя было ими двинуть. Потом это прошло понемногу, но два месяца я проходил на костылях. Что было хуже — так это с головою. Помню, что по шрифту я узнавал, какую газету держу в руках, но прочесть не мог. Мог написать любую букву, если мне ее называли, а прочесть ее, произнести — никак. Мне купили грифельную доску, и я со страхом и в полном понимании, что у меня что-то стронулось в голове, начал учить азбуку. Мне все казалось, что со мною говорят не как раньше, а как с больным, и я всех уверял, что не сошел с ума. Меня успокаивали, а я принимал это за желание друзей скрыть от меня мою болезнь Тогда я пустился в обратную сторону: стал всех уверять, что я знаю, что сошел с ума из-за тифа. Люди стали со мною говорить, как с тронувшимся человеком, и я решил, что я-таки сошел с ума. Никак я не мог вырваться из этого круга и мучился этим ужасно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});