Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самый любимый финал воспоминания такой. Диас Грей бросается плашмя на мокрый песок возле дома. Кашляя и судорожно извиваясь, он хохочет взахлеб над неистовством Рыжего, который громоздит ветки, бумаги, доски, обломки мебели у деревянной стены дома; когда же до него доносится запах керосина, он властным свистом останавливает горбуна — скользя по сырому песку и мокрым листьям, идет к дому, достает из кармана спичечный коробок и, потряхивая им возле уха, продолжает, скользя и спотыкаясь, идти вперед.
История Рыцаря Розы и беременной девы из Лилипутии
© Перевод. Евгения Лысенко
1В первую минуту все мы трое решили, что видим этого человека насквозь, знаем его прошлое и будущее. Дело было в начале летнего вечера, мы пили тепловатое пиво на тротуаре перед «Универсалем», ветер резвился в листве платанов, и со стороны реки, задорно погромыхивая, надвигалась гроза.
— Вон там, — прошептал Гиньясу, откидываясь на железном стуле. — Смотрите, но не слишком пристально. Во всяком случае, не слишком назойливо и, главное, не спешите восхищаться. Если мы выкажем равнодушие, видение, возможно, продлится, и они не исчезнут — даже, возможно, сядут, что-то попросят у официанта и выпьют и тем докажут, что действительно существуют.
Вспотевшие, изумленные, мы смотрели на столик напротив входа в кафе. Девушка была крохотная и идеально сложенная — на ней было платье в обтяжку с глубоким декольте и с разрезом на бедре. С виду совсем юная и уверенная в своем счастье — улыбка не сходила с ее уст. Я был готов поспорить, что у нее доброе сердце, и предсказал ей немало горестей. С сигаретой во рту, крупном и чувственном, поправляя одной рукой прическу, она остановилась у столика и оглянулась вокруг.
— Предположим, что с ней все в порядке, — сказал старик Ланса. — Для карлицы она слишком хорошо сложена, для девочки, нарядившейся взрослой женщиной, слишком уверена в себе и в своих победах. Она даже на нас взглянула — возможно, свет слепит ей глаза. Но главное не внешность, а намерения.
— Можете на них смотреть, — разрешил Гиньясу, — только пока ничего не говорите. Возможно, они такие и есть, какими нам кажутся, возможно, они и впрямь живут в Санта-Марии.
Лицо мужчины было очень подвижно, и его беспокойная, оживленная мимика говорила о намерении держаться бойко, уверенно, быть заметным. Молодой, худощавый, очень высокий, в нем сочетались робость и наглость, драматичность и веселье.
Миг нерешительности у женщины, затем она презрительно машет рукой на столики на тротуаре и на сидящих там, на приближающуюся грозу, на всю эту планету, лишенную красот и чудес, на которую она ступила. Мужчина сделал шаг, чтобы пододвинуть девушке стул, и нежно ее усадил. Приветливо улыбнулся ей, погладил ее голову, потом руки, медленно, осторожно опускаясь на свой стул, — был он в серых брюках, сильно зауженных книзу. С той же улыбкой, с какой он обращался к девушке, видимо, научив и ее так же улыбаться, он обернулся, чтобы позвать официанта.
— Первая капля упала, — сказал Гиньясу. — С раннего утра дождь собирался и как раз сейчас начнется. Он смоет и рассеет то, что мы видим, что почти готовы признать за правду. Никто нам не поверит.
Мужчина с минуту сидел, оборотясь к нам, — возможно, смотрел на нас. Волна темных, блестящих волос суживала его лоб, необычный костюм из серой фланели портной украсил искусственной розой, — он был воплощением беззаботной, полной надежд живости, дружеского чувства к людям пожилым, старше его.
— Но может случиться, — настаивал Гиньясу, — что остальные жители Санта-Марии их увидят и заподозрят что-то дурное или по меньшей мере проникнутся страхом и ненавистью прежде, чем дождь окончательно их смоет. Может статься, какой-нибудь прохожий почувствует, что они странные, чересчур красивые и счастливые, и поднимет тревогу.
Когда появился официант, они не сразу пришли к согласию — мужчина гладил руки девушки, терпеливо предлагая то или иное, он, видимо, располагал временем, и она также. Вот он перегнулся через столик и поцеловал ей веки.
— А теперь больше не будем на них смотреть, — посоветовал Гиньясу.
Я слышал тяжелое дыхание старого Лансы, его кашель после каждой затяжки.
— Самое разумное забыть о них, чтобы нечего было рассказывать людям.
Грянул проливной дождь, мы спохватились, что перестали прислушиваться к раскатам грома над рекой. Мужчина снял пиджак и легким, почти незаметным движением накинул его на плечи девушке — с неизменным преклонением и улыбкой, говорившей, что жизнь это единственное возможное счастье. Она дергала лацканы пиджака и с интересом смотрела, как быстро расплываются темные пятна на желтой шелковой рубашке ее друга, оставшегося под дождем.
В свете из окон «Универсаля» сверкали капли на заветной жалкой розочке, торчавшей в петлице пиджака. Не сводя глаз с мужа — а я успел заметить обручальные кольца на их руках, соединенных на столе, — она повернула вбок голову, чтобы носом коснуться цветка.
В подъезде кафе, куда мы спрятались, старик Ланса перестал кашлять и отпустил шуточку насчет Рыцаря Розы. Мы расхохотались — благо шум дождя мешал парочке нас услышать, — полагая, что это определение очень подходит молодому человеку и что теперь мы с ним уже почти знакомы.
2Все, что мы об этой паре узнали потом, было мне неинтересно, пока, примерно через месяц, они не обосновались в Лас-Касуаринас.
Нам было известно, что эта парочка побывала на балу в клубе «Прогресо», однако мы не знали, кто их пригласил. Кто-то из наших друзей видел, как девушка, эта крошка в белом платье, танцевала всю ночь, а когда подходила к длинной стойке полутемного бара, где ее муж беседовал с самыми старыми и влиятельными членами клуба, ни разу не преминула — прямо-таки ни разу — улыбнуться ему с такой трепетной, такой искренней и неизменной нежностью, что невозможно было ее осудить.
Что ж до него, томного и долговязого, томного и страстного, безмерно томного и уже сознающего себя завсегдатаем, то он танцевал только с такими женщинами, которые могли бы с ним побеседовать — хотя они этого не делали — о непонимании мужей и об эгоизме детей, о других вечеринках, где танцуют вальсы, уанстеп и в заключение перикон,[19] где подают лимонад и некрепкие коктейли.
Он танцевал лишь с такими дамами и удостаивал вниманием их дочерей и старых дев всего на несколько секунд — высокий, в темном костюме, он наклонял свою красивую голову с улыбкой, не ведающей ни прошлого, ни предрассудков, с уверенностью в неизменном вечном счастье. И делал это с учтивой непринужденностью, как бы походя. Они же, юные девицы и молодые жены Санта-Марии — рассказывал очевидец, — которые, согласно скудному женскому словарю, «еще не начали жить», и те, которые преждевременно уже перестали этим заниматься и разочарованной воркотней изливали свою злобу и обиду, присутствовали там как бы лишь ради того, чтобы служить для него надежным мостом между зрелыми женщинами и мужчинами, между танцевальным залом и неудобными табуретами полутемного бара, где, не торопясь, толковали о шерсти и пшенице. Так рассказывал очевидец.
Последний танец он и она танцевали вместе и упорно, в один голос, под каким-то предлогом отказывались от приглашения на ужин. Он ушел, терпеливо и сдержанно склоняясь над сморщенными руками, пожимая их, но не решаясь поцеловать. Он был молод, худощав, силен, он был таким, каким хотел быть, и не сделал ни одного промаха.
За ужином никто не спрашивал, кто они и кто их пригласил. Дождавшись паузы в общей беседе, одна из женщин вспомнила, что у девушки на левом боку белого платья была приколота цветущая ветка. Говорила она сдержанно, мнения своего не высказывая, — просто вспомнила про ветку с цветами, приколотую к платью золотой брошью. Возможно, ветка была сорвана с дерева на безлюдной улице, или в саду пансиона, или той квартиры, или каморки, в которой они ютились в эти дни перед тем, как поселились в «Виктории», и которую никто из нас не сумел обнаружить.
3Почти каждый вечер Ланса, Гиньясу и я судачили о них в «Берне» или в «Универсале», когда Ланса заканчивал в редакции газеты правку корректур и, прихрамывая, еле живой, медленно, добродушно ступал по солнечно-ярким листьям, без ветра опавшим с тип.[20]
Лето выдалось сырое, а я тогда находился на грани праведности, готовый смириться с тем, что старость уже пришла, но нет, я ошибался. Мы встречались с Гиньясу и толковали о городе и переменах в нем, о завещаниях и болезнях, о засухах, о супружеских изменах, о пугающе быстром наплыве незнакомых людей. Я ждал старости, а Гиньясу, возможно, ждал богатства. Но о той паре мы не говорили до часа — обычно неопределенного, — когда Ланса выходил из редакции «Эль либераль». Хромой, все более изможденный, он откашливался, кляня директора и весь род Малабия, заказывал вместо аперитива кофе и протирал нечистым носовым платком очки. В то время я больше смотрел на Лансу и слушал его больше, чем речи Гиньясу, — пытался научиться стареть. Впрочем, ничего не получалось — это умение и еще кое-что невозможно перенять у другого.