Ревет и стонет Днепр широкий - Юрий Смолич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По залу снова пробежал одобрительный смешок: в этом избранном обществе умели ценить остроту, и особенно — остроту в трудную минуту.
—Учитывая все вышесказанное, — молвил далее граф с тонкий иронией в голосе, — я, разумеется, не позволю себе поднять этот бокал за нашу извечную триаду: за веру, царя и отечество; за православие, самодержавие и народность. Ла руа е ба — вив революсион!.. Милостивые государи и прелестные дамы! Я поднимаю этот бокал и приглашаю вас поднять его вместе со мной: за православную веру — для народа, за демократизм отечества — по отношению к нам… и за… самодержавный капитал!
В зале, словно взрыв снаряда, загремела овация. Разруха царила в стране, она зловещей угрозой нависла над самим дальнейшим существованием сих «добродиев», однако сердца господ членов съезда согревало упование, даже определенный расчет на то, что где–то, в туманном будущем, приближаются уже лучшие времена, — и в эту минуту им до зарезу нужны были именно слова, подобные тем, которые произнес граф Бобринский. За православный народ, который гарантирует, так сказать, демократичность отечества по отношению к ним и примет на свои могучие плечи самодержавность их капитала, — хa–xa, да его сиятельство. мосье граф остроумнейший шутник!
Гулко зазвенел хрусталь, звякнуло серебро вилок, нежно и глухо, словно под сурдинку, позванивал фарфор тарелок и блюд.
Бодрое настроение воцарилось в зале съезда промышленников.
Потом на эстраду вышел кумир и божок киевских злачных мест — Вертинский, в белом балахоне Пьеро, накинутом поверх офицерского кителя с погонами прапорщика. Брови его были скорбным треугольником приподняты вверх. Вертинский запел:
Ваши пальцы пахнут ладаном…
Это был его коронный номер — дамы вынули из ридикюлей платочки и приложили их к глазам. Приумолкли и господа сахарозаводчики. Уже давно — с момента Февральской революции — тревожные предчувствия сжимали их сердца, но там, в сердцах, затеплилась уже и надежда, даже радостная уверенность. Как говорится, с печалью радость обнялись.
Мило и уютно было там, на другом берегу Днепра, в Предмостной слободке, в Венецианском заливе, куда не так давно перенес свою резиденцию киевский «Деловой клуб».
Казалось, столь же мило и уютно должно быть и везде, во всем мире — там, за стенами ресторации, на обоих берегах Днепра, и уж во всяком случае — на милой сердцу и такой прибыльной для кармана Украине.
А между тем прилежный наблюдатель — прохаживаясь вот так по Киеву в августовский день семнадцатого года и заглядывая с улицы в окна домов, хижин и дворцов — мог бы своим внимательным взором подметить и уразуметь всю противоречивость бытия в Киеве да и по всей Украине.
Ясный знойный день стоял в эту пору над Днепром, и в полуденном, словно разнеженном, мареве как бы плавала и пульсировала синяя заднепровская даль. Склоны киевских гор тут, по эту сторону могучей реки, переливались всеми возможными оттенками зелени: темных лип и ясных кленов, серебристых тополей и бирюзовых тальников, подернутых позолотой близкой уже осени каштанов и еще множеством оттенков богатейшего зеленого цвета.
И впрямь тишь да благодать царили у Днепра. А тем временем за крутоярами днепровских склонов город бурлил и кипел. Там была забастовка — пускай и однодневная, но все–таки забастовка, забастовка протеста — политическая, против существующего порядка вещей, против самого режима в государстве забастовка.
7
А Второй гвардейский корпус держал фронт уже под Волочиском, а позади него была… речка Збруч.
Три года тому назад — до начала войны — по этой речушке Збруч проходила граница Российской империи; отсюда, от речушки Збруч, начала свой военный поход русская армия; тут, на полах Галиции, между Збручем и Карпатскими горами, в непрерывных боевых операциях, в боевых маршах туда и назад, — пали смертью храбрых миллионы русских подданных, одетых в серые солдатские шинели; и сюда — в который уже раз снова сюда! — вышла теперь русская армия оборонять… рубежи после трехлетней битвы. Полноводные реки солдатской крови стекали в течение этих трех лет в этот далекий ручеек, который летом легко перескакивали бездомные псы…
Второй гвардейский корпус оборонял этот последний рубеж.
Но войны теперь, в сущности, не было.
Австро–немцы как будто бы прекратили наступление. Похоже — накапливали силы для прыжка на территорию противника. Три раза в день орудия австpo–немцев открывали бешеный огонь — артиллерийскую подготовку перед атакой. Снаряды летели один за другим, по четыре штуки на один квадрат, потом они точно так же ложились на другой квадрат — веером с квадрата на квадрат, а затем снова возвращались на уже обстрелянный участок. Артналет повторялся три раза в сутки: утром, в полдень и перед заходом солнца — и длился каждый раз ровно сорок минут. Но после обстрела наступала тишина и атака не начиналась.
Так длилось уже неделю, две, месяц…
Русская армия врылась в землю. Старые — с четырнадцатого года — окопы были углублены до двух метров, брустверы подняты еще на полметра, блиндажи теперь достигали трехметровой глубины, и накрывали их не иначе как в четыре наката.
Никаких боевых операций не приводилось.
Боевое охранение сидело в своих подземных укрытиях, время от времени высовывая винтовки из–за бруствера и выпуская пулю за пулей в чистое небо, «за молоком». Когда боевой комплект таким образом расходовался, офицеры садились в своих блиндажах писать рапорты и требования на новые комплекты боеприпасов, а солдаты, сдав смену в боевом охранении, располагались тут же, в глубине окопа, и начинали бить вшей.
Вшей на солдатах — в позиционной подземной войне, без бань, без прачечных — развелось тьма–тьмущая. Вши уже не просто кусали, а поедом ели, пожирали солдатские тела.
Вражеский снаряд падал в свой, предусмотренный для него на немецкой карте квадрат точно в назначенные для него немецким командованием час и минуту. Иногда он просто вспахивал поле на ничейной, между окопами, земле. А иной раз попадал прямо в траншею, бруствер или блиндаж. Тогда появлялись санитары с носилками и откапывали тех, которые еще были живы и подавали голос, а мертвецкие команды подбирали и закапывали солдатские черепа и кости.
Такой была ныне война — не война, а методическое истребление армии. Таков был фронт — не фронт, а бойня. Не позиции, а всего лишь живой заслон из солдатского мяса и костей.
Сегодня на участке Второго гвардейского корпуса позиции в боевом охранении — занимал штрафной полк. Тот самый, который покрыл свое полковое знамя позором неподчинения военному приказу, а затем смывал этот позор — увы, безуспешно — своей кровью в июньском наступлении. Эта был тот самый полк, солдатский комитет которого полностью, в составе семидесяти семи человек, был предан военно–полевому суду и вот уже два месяца гнил в подземных казематах киевской военной тюрьмы — Косый капонир.