История болезни. В попытках быть счастливой - Ирина Ясина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матери, как правило, приносят себя в жертву. Я подружилась с одной такой замечательной женщиной Леной. Ее дочка тоже попала в аварию. Умница-красавица, она – повезло! – закончила институт до травмы. Дочка с мамой (именно в такой последовательности) переехали в Москву, где дочке предложили работу. Несмотря на коляску. В родном городе остались Ленкина работа, муж, старший сын. Несмотря на это, выбор был прост – заботиться о самом слабом, о сломавшей позвоночник дочери. Правда, у Ленки такая дочь, что неизвестно, кто кого больше поддерживает. Начиная с ночи, когда машина, полная девушек и цветов, с нетрезвым парнем за рулем врезалась в столб.
– Мама, не волнуйся, все будет хорошо.
Что будет хорошо? С раздробленным позвоночником ты вряд ли встанешь на ноги. Значит ли это, что все будет плохо? Совсем нет. Будет и работа, и дети, и путешествия. Просто по-другому. И только надо снова помочь. Как в детстве. Только не научить ходить, а научить быть самостоятельным этого взрослого ребенка. Намного более сложная задача! Инстинкт говорит: укрой, сделай за него, не беспокой. А надо, чтобы этот ребенок старался все делать сам. И роль матери в том, чтобы страховать. Иногда на это уходит вся материнская жизнь. А иногда, как в случае моей Лены, дело ограничивается пятью – десятью годами.Удивительно было для меня, что ни в одном из разговоров с пациентами реабилитационного центра не всплыла тема совместных действий. Ребят, конечно, можно понять, особенно если они из маленьких городов. Но вот кого я напрочь отказываюсь понимать, так это родителей и друзей.
Когда-то в Нью Иорке, включив в воскресный день телевизор, я увидела большую и очень красочную демонстрацию в Центральном парке. Демонстрантов, наверно, было тысячи три. Попадались люди на колясках, но большинство весело шло на своих двоих. С детьми и воздушными шариками. Это был марш паркинсоников, так объяснили мне по телевизору. Больные болезнью Паркинсона добивались, с моей точки зрения, сущей мелочи. Кажется, оплаты какого-то нового лекарства за счет медицинской страховки. Паркинсоников среди идущих по весеннему городу было явное меньшинство. Большую часть демонстрантов составляли их друзья и родственники. Вопрос. Почему у нас это невозможно? Мы что, равнодушны к своим близким? Почему на митинг за инклюзивное образование приходит десяток активистов, несколько студентов, читающих мой ЖЖ, и всего двое родителей детей инвалидов – мама Валя и известный артист, у которого нездоров третий ребенок? Меня, кстати, после истории с Кирилловым подъемником часто спрашивали – что за мальчик такой блатной? Почему бились именно за него? Ответ очень прост. Только мама Валя пришла на митинг, только мама Валя попросила помощи. Было бы семь таких активных мам, было бы семь подъемников. Было бы семьдесят мам – было бы семьдесят подъемников.
Так вот, в моем реабилитационном центре собираются обычные молодые ребята, у которых даже мысли нет, что бороться за свои права удобнее и эффективнее всем вместе. В той же Америке вообще был период, когда борьба за права различных груп шла по всем фронтам. Чернокожие, инвалиды, секс-меньшинства. Ведь права есть у каждого гражданина страны? И они одинаковы! Правда?Еще один вопрос меня волнует. Но его не задашь, попивая чай с булкой в больничном буфете. Не задашь человеку, который сам на эту тему не думал. Даже не каждому, находящемуся в сходной с моей ситуации. Суть вопроса наивна и глупа – что страшнее? Что страшнее и с чем труднее примириться – мгновенная травма или постепенная деградация? Мне хочется об этом поговорить, но ребята в реабилитационном центре не поймут меня.
Я решаюсь спросить Костю. Он чуть старше меня. Четыре года назад сломал шею в автокатастрофе. До травмы – бизнес, любящая жена, чудесные дети. После травмы та же жена и те же дети. И невозможность содержать семью. И неподвижность.
Что происходит с человеком, попавшим, например, в автокатастрофу или неудачно нырнувшим, когда он наконец приходит в себя и понимает, что неподвижен? Что со мной происходило, когда я узнала диагноз, я помню. И мысли о суициде у меня были. Но из-за возможной страшной, но далекой перспективы и подворачивающейся ноги люди не кончают с собой. Ведь перспектива – она где? Год, пять лет? А пока они текут, ты к страхам привыкаешь. А когда так – открыл глаза и даже наложить на себя руки сам уже не можешь? Но Костя – человек глубоко верующий, и про это его спрашивать не стоит – ответ известен заранее. Верующему человеку такая мысль в голову не придет.
– А какой была твоя первая мысль, когда ты понял, что жив, но травма очень серьезна?
– Я был счастлив, что успею покаяться…2010
Я хочу верить в то, что тьма сгущается перед рассветом. Более страшного года в моей жизни пока не случалось.
Моя семейная жизнь никогда не была простой. Мы разные. Он любит Восток, а я Запад. И вместе им не сойтись… Я не утрирую, все примерно так и было. При том, что мы оба безоговорочно признавали 10 заповедей, во всем остальном мы не сходились.
Он вырос в Закавказье. Модель семьи, место женщины в ней – все отлично от моих представлений о собственной жизни. Я всю жизнь стучалась, прежде чем войти в комнату собственной дочки. Даже когда ей было 7 лет. Я никогда не читала бумаги на ее письменном столе. Английское слово PRIVACY. Собственное пространство. А тут все наоборот.
– Мы же семья!
А значит, есть право войти без стука…
Не обсуждаю, что хорошо, что плохо. По-другому. А поскольку оба с сильными характерами – подвижек навстречу не было. Я виновата больше. Потому что я – женщина. И если я хотела семью, я должна была уступать.
В чем уступать? Он считал, что женщина должна быть дома. Больная женщина – тем более.
– Чего тебе не хватает? Я тебя всем обеспечиваю!
Все так. Но как-то слишком линейно. Мне же нужно не только вкусно есть и раз в год ездить на море. Мне еще зачем-то нужно работать.
А еще я спорю. Я отстаиваю свою позицию. Зачем? Теперь, после произошедшего, сама не знаю. Мы спорим о ценностях, о роли спецслужб, о мировом заговоре, об экономике, воспитании детей, о качествах того или иного приятеля. Мы спорим обо всем. Я должна была уступать. Потому что я – женщина? Я не уступала. Один раз он купил мне фигурку ослика. Это я? В его глазах – несомненно.
Он никогда бы не ушел сам. В его джентльменском кодексе была невозможность уйти от жены. Даже если вместе несладко. Тем более если жена тяжело больна. Даже если она сама это предлагает. Разойтись и жить каждый своей жизнью – невозможно. В этом он был настоящим мужчиной. Сильно отличающимся от моего легкомысленного первого мужа.Я видела, как он мучается.
– Нам же плохо вместе. Мы совсем разные.
Удар ладонью по столу:
– Я счастлив!
Мне предстояло принять решение самой. Меня подталкивала к этому его мама – мудрая женщина, которой конечно же было наплевать и на меня, и на все вокруг, кроме покоя и счастья собственного единственного сына.
После одной из вечерних ссор, моих слез и полной невозможности понять друг друга, утром он уехал в командировку. В Рим. А я собрала его вещи и вывезла их к нему в квартиру. Я хотела покоя себе и счастья ему.
Я не решилась позвонить. Малодушно написала эсэмэску. Жизнь перевернулась.А в мае заболела моя мама. Онкология. Третья стадия. Жизнь перевернулась еще раз. Но на свои места ничто не встало.
Кто забудет московскую жару и смог лета 2010 года? Мы жили в аду. Здоровым-то было тяжело, а уж маме… Химия, химия, химия, операция, химия, химия. Мы считали дни и градусы на термометре. А я в то лето почувствовала себя не самой слабой в семье.
Я уговаривала маму:
– Мамочка, терпи… Представь себе, если бы от моей болезни существовало хоть какое, самое тяжелое, самое противное лекарство, неужели я бы не стала его принимать?
А мама мне говорила:
– У тебя нет боли. Боль – это мука.
Это так. У меня ничего не болит. Мои ноги просто не слушаются. Хочется лежать и не двигаться. Даже не пытаться поднять руку. Тогда ты спокоен и неподвижен и на минуту можешь представить, что здоров. Ничего не болит, просто лежишь тихо-тихо и дышишь. Смотришь в окно и видишь деревья, цветы, белок, птиц. Подходит кошка, поднимаешь руку, чтобы погладить это мурлыкающее счастье, и понимаешь, что левой рукой гладить Норку тяжело. Норка, сядь справа…
Но боли нет. Ты не глотаешь обезболивающие таблетки, не колешь уколы, которые снимают боль, но туманят голову. Люся Улицкая говорит, что после химии так плохо, что ни читать, ни говорить. Только слушать музыку.
– Я впервые в жизни по-настоящему послушала всего Баха, всего Бетховена…
Но потом пройдет. Боль пройдет, и ты снова пойдешь на работу, сваришь мужу обед, встанешь ночью с кровати, когда захочется пить… А если не пройдет, тогда все ненадолго. Как у Лилиан в том ремарковском романе. Но человек хочет жить. Всегда? В любом состоянии? Я пока не знаю.В конце года произошло неожиданное и страшное. Умер мой неулыбчивый спутник, мой муж, здоровый, молодой мужчина, с которым мы расстались полгода тому назад по моей воле. Расстались из-за моего желания покоя себе и свободы ему. Мой неулыбчивый спутник умер в один миг, не почувствовав боли. Не дожив до пятидесяти лет. Смерть, которой человек с моей болезнью завидует. Да и любой другой завидует. Если бы не так рано.
И опять в голове мои дурацкие сравнения. Что лучше? Вот так сразу, как он, или так мучительно – как я? Наверное, нельзя сравнивать. Наверное, живой человек, даже самый больной, не должен об этом думать… Ему, любому живому, по-прежнему так много дано. Лицо своего ребенка. Мамины смеющиеся морщинки. Солнце на щеке. Кошка мурчит. Запах нарциссов. Но я часто думаю, наверное, даже мечтаю о быстрой смерти. Поэтому не боюсь ни самолетов, ни лодок, ничего такого. Но так было бы слишком просто. Моя пьеса так решительно и быстро не закончится.