Стая воспоминаний - Эдуард Корпачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он надеялся, что красноречие вернется к нему, едва пойдет он провожать Ирину, об этом не могло быть и речи, что он пойдет провожать один, и взглядом, обращенным на Журанова, он просил и настаивал. Как только поспешили они с Ириной вон, возобновилась меж ними складная беседа, в которой каждый то и дело подхватывал слова другого, и Валерику приятно было говорить Ирине «вы» с такой интонацией, точно он говорит ей «ты», и он знал, что завтра уже будет говорить ей «ты». Завтра соберутся ребята, вина принесут, начнется пир, и подруги ребят будут веселы и наравне с ними пить вино, подражать в курении сигарет, и как удачно, что он думал позвонить Вере лишь сегодня, но сегодня уж, конечно, не позвонит. Завтра он будет сидеть на том торжестве с Ириной, которая будет лучше всех, красивее всех, и пускай ребята позавидуют ему: ну Валерик, ну ловелас!
Со станции, поглядев влюбленно на последний вагон отъехавшей электрички, Валерик побежал, потому что любой в его положении побежал бы, и прямо с крыльца, по забывчивости, влетел в свою комнатенку.
— Извините, Дмитрий Алексеевич, забыл свое новое место, — выдохнул он, извинился вторично, а уходить раздумал.
И уже не опасался, нисколько не опасался того, что Журанов поймет его восторженное состояние, уж только и думал о завтрашнем пире, что завтра приедет Ирина, что он будет ждать на платформе, как и договорились, и даже с цветами выйдет на платформу, пусть мама нарвет букет белых георгинов, одних белых цветов, и вот завтра уже не случайная встреча, а свидание, и завтра уже он будет говорить ей «ты».
7Там пир, там веселье, напоминал себе Журанов, и все расхаживал по асфальтированному шоссе, подаваясь на обочину, если проносилась вдруг машина, обдавая влагой с колес и слепя дальнобойным своим светом. Временами он почти готов был уехать в Москву, позвонить приятелю и до ночи с ним просидеть. Но потом передумал, потом решил, что за шумом и песнями ребята не заметят его, он проникнет в темную комнатенку, они будут петь и кричать глупости, а он будет слушать все это с наслаждением.
Все-таки веселье еще не началось, хотя музыка уже слышна была, какой-то голос с магнитофонной ленты не то рассказывал, не то бредил, и несколько трезвых лиц выглянуло на стук двери. Валерик с Ириной тоже вышли навстречу, смущенные и покойные, как жених и невеста, и стали звать его к столу, едва не за рукав тянуть. Но что-то было иное в облике Валерика, не вчерашнее, и Журанов догадался, что Валерик спрашивал, пускай вскользь, Ирину о нем, и она тоже вскользь что-нибудь неопределенное отвечала, но и этого достаточно было Валерику, чтобы умерить свое радушие.
С оживлением усадили его как раз напротив Валерика с Ириной, и это было удачно, что как раз напротив этого мальчика и этой девочки, наблюдать которых ему казалось интересным и отмечать так же, как стали еще прекраснее от недовольства глаза у Ирины и как Валерик сжал ее локоток и попытался ободрить: «Ну-ну!»
— Шампанского? — спросил Валерик дружелюбно.
— Водки, — возразил Журанов, вдруг и вправду почувствовав, как захотелось водки, захотелось выпить.
— Пить так пить! — как будто подмигнул ему белесый паренек с белесыми же кудряшками бороды вокруг лица, такой развязный и, видно, вредный паренек с перекинутой за спину гитарой на ленточке.
«Вот теперь и уйду», — решил он, морщась от горечи, еще не ощутив хмельного толчка, но уже предчувствуя его и оттого веселясь. Впрочем, губы онемели сразу.
Он бы ушел, ушел, на ходу дожевывая упругий огурчик, если бы не уловил с особенной проницательностью, осеняющей всегда после выпитого, какую-то общую мысль, какое-то тайное согласие, безмолвно, поветрием пронесшееся по кругу, и это тайное, хитрое было настоять на второй и третьей рюмке, чтоб он совсем охмелел и покинул сборище; и вот, на лету подхватив это их тайное и безмолвное согласие, наверняка отгадав его, Журанов обиженно посмотрел в пустую влажную рюмку свою и попросил налить снова, потому что уж теперь ни за что не хотел покидать сборище, хотел пить и держаться, и чтобы мальчики не отставали, и чтобы мальчики эти наконец спасовали перед ним.
Пей, старичок, пей; водка даже пролилась на пальцы, так полна была рюмка отравой, и он улыбнулся всем этим улыбающимся, ожидающим представления юнцам, и почти пригрозил себе выиграть соревнование, ведь за ним опыт и прошлые кутежи, и важнее всего, важнее любой победы и выздоровления было сейчас отстоять себя.
Ах, молодые, молодые и глупые, глупые! Славные ребята, но только не сочувствуйте старичку, не смотрите на него с превосходством, потому что он свое прожил, получил свою меру тревог и утех, а вам еще обольщаться и разочаровываться, и неизвестно, какими осторожными и осмотрительными вы станете в сорок лет. А пока торжествуйте свое бессмертие, мальчики!
Он и на Ирину глянул с мудростью, с ободрением, но столько скромного презрения было в ее прекрасных глазах, что он подумал о том, неужели недостоин уважения человек с неудавшейся личной жизнью, но знающий свое дело и ценимый коллегами, не лжец и не ловкач? Неужели это дело его и все то, чем он живет и о чем думает, лишено значения главенства? И неужели он был бы каким-нибудь иным человеком, если бы обстоятельства устроились так, что он был бы любим бесконечно другою женщиной?
Ах, молодые, молодые и глупые, глупые! И что им обо всем твердить и что внушать — все равно поймут не так, не с той глубиною, с какой поймут в свои сорок лет.
Ребята уже расслабились, уже греховно улыбаться стали, и он все это видел, все подмечал и даже заметил, как паренек с белесой бородкой нетерпеливо перекинул гитару на грудь, а затем снова отправил за спину. Уж очень хотелось этому пареньку быть первым за столом, обвораживать пением, быть любимым всеми. Журанов дерзко решил лишить паренька его преимущества и самому, сыграть и спеть что-нибудь старомодное и все же потрясающее, пускай сто лет не брал он гитары в руки, но случай поможет ему, и он покажет юнцам и тут, какой он старик.
Очень легко перешла гитара в его руки, Журанов посмотрел в ее полую глубь, склонившись так, что волосы у него упали, и, не требуя внимания, не смущаясь говором и шумом, сказал из своего далека, из своих сорока лет, из вчерашней больницы, из разочарованности своей, из нынешнего одиночества, из противоборства своего:
Гори, гори, м-моя звезда…
И когда не стараешься петь, а поешь ради того, чтобы порассуждать с самим собою, чтобы потосковать об ушедшей радости, чтобы открыть захватывающие просторы памятливой души, когда не стонешь, не вздыхаешь, — а только прощаешься с былым, когда утратами делишься, — то рискуешь прославиться и быть уличенным в таланте, даре, колдовстве.
Ах, злой он человек, ну зачем он поспешно судит этих ребят, ведь это же друзья его, молодые друзья, и едва он спел старинный романс, как убедился тотчас, какие они все друзья ему. Вот все они с влюбленными глазами, такие преображенные восторгом, полезли к нему чокаться и едва ли не целоваться, и кто-то действительно чмокнул, а кто-то потрепал по плечу. Молодые, молодые, сам он был такой же, сам держал душу нараспашку!
— Журанов! Сколько же тебе лет? Молодой ты мой Журанов! — услышал он Вандочкин голос, обернулся на этот голос, и, разглядев просиявшую Ванду и щурящегося застенчивого ее мужа, разглядев это лицо Ванды с знакомым по прошлому, по юности, выражением восхищения и одновременно пугливости, он догадался, что она с мужем вышла послушать его и, наверное, в эти минуты все представляла тот балкончик в Варсонофьевском переулке, его, Журанова, под балкончиком, прохладу мороженого в руке, потому что именно такое выражение появлялось на ее лице, когда она ловила мороженое.
Тут же их, Ванду с мужем, усадили, тут же набросилась радостно на них, словно теперь все эти молодые необыкновенно любили всех пожилых, всех скучных старичков, словно без них, без старичков, не было бы красно веселье.
А Ирина смотрела на него виновато и тепло, и едва он тоже посмотрел на нее теплее, попросила трогательным голосом:
— Давайте выпьем с вами, Дмитрий Алексеевич. Я хочу непременно выпить с вами, и непременно водки. Вы можете только поднять, только чокнуться, а я возьму и выпью.
И вот уже пиршественный стол был не стол, а карусель, медленно кружилось нетрезвое, задушевное сборище. Журанову казалось, что хотя он и кружится вместе со всеми, но пока трезвее всех. Это все эти мальчики окосели, а он по-прежнему все видит, все подмечает. И оттого, что он такой трезвый, он опасался взглядывать на Ирину, опасался встречаться с ее просящим милости взглядом, потому что не совеем верил в такое внезапное ее преображение, и даже недоволен был тем, что по-иному, наверное, она думает о нем лишь теперь, после пения под гитару, после случайного его успеха.
А еще его беспокоило, как бы ребята не вручили ему опять гитару, потому что больше он не сумел бы петь, потому что уж очень трезвым он стал, осознающим эту неустроенность свою в последнее время, и он покинул сборище и ушел к себе.