Вот увидишь - Николя Фарг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказать, с чем для нас созвучно то или иное слово, с давних пор было нашей с Клеманом любимой игрой, такой же вечной, как фильмы Питера Селлерса и Луи де Фюнеса. Прилагательное «брюзгливый»? Соломенная жвачка и нытье. «Ужасный»? Таблетка аспирина. «Благородный»? Рука, приглаживающая назад редкие волоски на бледном и плешивом черепе. И ничто не придавало моему существованию столько смысла, как мощное ощущение полного отождествления с сыном, переполнявшее меня всякий раз, когда какое-нибудь слово вызывало у нас обоих один и тот же образ.
Я сделал глубокий вдох и резко откинул голову, плотно сжав губы, чтобы вновь не хлынули слезы. Просидев какое-то время с запрокинутой головой, я немного успокоился и посмотрел мокрыми глазами прямо в глаза Гислен.
— Ну и что Уолтер? Похож на героя того фильма? — проявил я неискреннюю заинтересованность.
На ее лице появилось выражение беспомощного сочувствия, она помолчала, а затем осторожно улыбнулась:
— Увидим.
Уолтер Ли был персонажем Сидни Пуатье в фильме «Изюминка на солнце»[35], о котором я никогда не слышал, так что вынужден был попросить ее по буквам повторить название, настолько безупречным было ее произношение. Ей к тому же пришлось объяснить мне, что по-английски «raisin» означает не «виноград», как по-французски, а «сухой виноград», то есть «изюм».
В этом фильме Сидни Пуатье, шофер лимузина, алкаш и неудачник, становится настоящим человеком после трагедии, происшедшей в его семье, когда по его вине они потеряли десять тысяч долларов страховки, полученной после смерти отца. Так вот, в конце фильма, после многочисленных перипетий, герой Сидни Пуатье решает, что отныне не склонится больше ни перед чем: ни перед деньгами, ни перед системой… — Гислен на мгновение прервала сама себя, заморгала: —…ни перед белыми. — Она сверкнула зубами в извиняющейся улыбке, словно хотела смягчить вызов, который я мог усмотреть в ее словах. — Это имеет значение, если ты хочешь участвовать в борьбе.
«Ты болтаешь о всякой ерунде с этой девушкой, — вдруг подумал я, — ты делаешь именно то, что, как говорят, полагается делать в подобных ситуациях, когда уже не услышишь ничего нового. Ты делаешь успехи», — сказал я себе, осознав, что впервые после смерти Клемана пытаюсь говорить о чем-то не касающемся смерти Клемана.
— Ага, понял, — промямлил я, чтобы что-то ответить, так как не отваживался ступить на зыбкую почву разговоров о расизме и идентичности. Тем более что на этот счет у меня не было никакого мнения.
Она родилась на Мартинике, а выросла во Франции. И хотя она имела некоторые претензии к своему острову, все же, живя в метрополии, старалась оставаться бдительной перед лицом всех оскорбительных бестактностей, которые, пусть даже невольно, пусть даже из самых лучших побуждений, непрестанно допускались относительно вопросов цвета кожи в странах с преобладающим белым населением. Она говорила, а я не мог оторвать взгляд от ее полных коричневатых губ. Приоткрываясь, подобно клапану, они позволяли разглядеть ряд белоснежных зубов.
— Мартиника, — повторил я название ее страны, — это слово всегда звучало для меня как звон бокалов. Или наводило на мысль о таком, знаете, мерном раскачивании, когда ты навеселе. Наверное, это от конечного «ика».
Она со спокойным удивлением взглянула на меня, как человек, которого никогда ничто не возмущает, то есть который благосклонно воспринимает любое проявление своеобразия у других.
Я принялся объяснять ей, стараясь говорить по возможности непринужденно, как мы играли с Клеманом, описывая форму или образ, на которые наводило нас звучание слов. Внезапно, точно огонь, всегда тлеющий в пепле, у меня в животе и груди вновь тяжело заворочался обжигающий ком.
— Извините, — удалось мне выдавить из себя между двумя всхлипываниями, — не могу. Я думал, что смогу, поэтому и позвонил вам, но я не могу. Слишком тяжело, простите.
— Только не извиняйтесь, я прекрасно понимаю, это естественно. — Она, словно протягивая мне руку помощи, с горестным сочувствием накрыла мою ладонь своей.
Мне показалось, что она сделала это чересчур осторожно, чтобы я не подумал лишнего. Я снова сделал глубокий вдох, стараясь не дать прорваться потоку слез; она хотела убрать свою руку, но тут я неожиданно коснулся ее кончиками пальцев. И сразу нас обоих пронзила одна и та же дрожь. Две секунды смутного и обжигающего смятения, всегда одинакового, полного напрасных, но невинных, точно в первый раз, надежд.
Несколько мгновений она молча следила за моим указательным пальцем, которым я нежно водил по внешней стороне ее ладони. Ровно столько времени, чтобы я предположил, что мой шаг не напрасен. Затем она тихонько высвободила руку, взяла чашку с чаем и поднесла ее к губам, опустив задумчивые глаза, в которых без труда можно было прочесть, что она размышляет, какой смысл следует придать всему этому. То есть запоздалое недоверие мне. Я улыбнулся, дав ей понять, что мой порыв был совершенно осознанным, но что, если она хочет, этим можно ограничиться, и спросил, есть ли у нее кто-нибудь.
Нет. То есть, в общем, ничего серьезного. А отец Уолтера Ли? Он бросил ее, когда Уолтер был еще совсем маленьким. Уехал в Голландию, чтобы попытаться зарабатывать там своей музыкой. Впрочем, он не часто дает о себе знать. Не то чтобы он начисто лишен сердца. Он оказался не способен заниматься ребенком, пожалуй, вот что главное. И непохоже, что Уолтера, которому скоро тринадцать, печалит его отсутствие. Мальчик сам очень скоро все понял и не думает на него сердиться.
«В разведенных семьях дети страдают пропорционально тому, как сильно любили друг друга родители», — подумал я.
Гислен без смущения продолжала рассказывать, что ей не всегда легко справиться одной, самой принимать решения. Что она не может одновременно играть роли и мамы и папы.
«Или скорей, — мысленно переформулировал я, — чем меньше разведенный родитель пытается скрыть от ребенка собственное страдание, тем проще этому ребенку, поскольку все ясно».
Отказавшись в свое время от должности в Бухаресте из опасения дестабилизировать Клемана, я заронил семя фрустрации, которая тем или иным вредоносным образом обязательно проявилась бы в наших отношениях. К тому же я ввел Клемана в заблуждение, скрыв, как чудовищно страдал, когда его мать меня бросила. Перед нашим расставанием я фанатично следил, чтобы Клемана не было поблизости, когда мы с Элен ссорились.
«Не можем же мы заранее осматривать место всякий раз, когда нам необходимо что-то обсудить, — злилась она. Недовольная тем, что ей регулярно приходилось не ночевать дома и требовать, чтобы отныне мы спали в разных комнатах, она даже не пыталась пощадить меня. — В данную секунду миллионы детей в мире слышат, как орут их родители, — упорствовала Элен. — Пока мы остаемся в разумных пределах взаимоуважения и не деремся, не вижу, в чем проблема. Странно было бы, если бы мы не выясняли отношений».
Я слишком страдал, чтобы отдать себе отчет в том, что именно это после стольких лет совместной жизни привело ее к решению уйти: мой неотступный ужас перед выяснением отношений. Да-да, именно этот панический страх излияния чувств, этот культ суровости и кривой улыбки, свойственный мне. Он-то в конце концов и сделал из меня меланхолика.
«Пойти потанцевать? Зачем? Разве не лучше посидеть дома с хорошей книгой?» «Дарить тебе цветы? Но почему тебе хочется, чтобы после шести лет брака я продолжал дарить тебе цветы?» «Заметь, я иронизирую, конечно, я мог бы это делать. Разумеется, я отлично могу ломать комедию, изображая романтического влюбленного парня, как в начале нашего знакомства. Это несложно. Но не кажется ли тебе, что более здорово было бы, чтобы я оставался самим собой, вместо того чтобы заставлять меня казаться тем, кем я не являюсь? Тебе действительно нужно все это, чтобы поверить, что я тебя люблю?»
Гислен, вероятно, почувствовала, что меня понесло, и умолкла. Она сидела, глядя в стол и машинально водя пальцами по краю чашки.
— О, простите, — прервал я сам себя, сожалея о своей бестактности.
Она подняла голову и махнула рукой в знак того, что ничего страшного.
— Нет-нет, — взяв стакан, не отставал я, — простите меня. Пожалуйста.
Хлебнув теплой и едкой минералки, я задумался, почему в кафе я непременно заказываю «перрье», хотя терпеть его не могу.
— Не подумайте, что причина моего невнимания — смерть сына. Я вообще плохо умею слушать других. — Не глядя на Гислен, я почувствовал, как по ее лицу промелькнула тень изумления. — Я стараюсь, — продолжал я, — я делаю усилие, чтобы создать впечатление, будто я действительно слушаю. Но это сильнее меня: уже через мгновение я думаю о другом.
Глядя прямо мне в глаза, словно подбадривая меня, чтобы я продолжал, она медленно кивала.