Дом с семью шпилями - Натаниель Готорн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тише! — прошептала Гепзиба. — Будь как можно веселее, что бы ни случилось!
Последняя пауза у порога тянулась так долго, что Гепзиба, не будучи в силах выносить ее дольше, подошла к двери, отворила ее и ввела незнакомца за руку. Фиби увидела перед собой пожилого мужчину в старомодном шлафроке и с седыми, почти белыми, необыкновенной длины, волосами, которые закрывали его лоб, пока он не откинул их назад, обводя взглядом комнату. Всмотревшись в лицо гостя, девушка поняла, что остановки его были вызваны той неопределенностью цели, с которой ребенок совершает свои первые путешествия по полу. Ничто не обнаруживало в нем недостатка физических сил. Немощной была его душа. Впрочем, в его лице все-таки светился ум — только этот свет казался таким неопределенным, таким слабым, словно в любую минуту готов был исчезнуть. Это было пламя, мелькающее в почти погасших головнях; мы всматриваемся в него внимательно и с некоторым нетерпением, чтобы оно или засияло ярче, или погасло совсем.
Войдя в комнату, гость стоял с минуту на одном месте, держась инстинктивно за руку Гепзибы, как ребенок держится за руку взрослого, который ведет его. Он, однако же, заметил Фиби и, по-видимому, был приятно поражен ее юным и прелестным видом. Девушка в самом деле источала радость и тепло, подобно тому, как стеклянная кружка с цветами рассыпала вокруг себя солнечные блики. Он поклонился ей, или, говоря вернее, сделал неудачную попытку поклониться. При всей, однако же, неопределенности этого движения в нем проявилась какая-то врожденная грация, которой невозможно научиться, даже постоянно общаясь с людьми.
— Милый Клиффорд, — сказала Гепзиба тоном, каким обыкновенно обращаются к избалованным детям, — это наша кузина Фиби, маленькая Фиби Пинчон — единственная дочь Артура, как вы знаете. Она приехала из деревни погостить к нам, потому что наш старый дом сделался уж слишком безлюдным.
— Фиби?.. Фиби Пинчон?.. Фиби? — повторял гость странным, медленным, нетвердым голосом. — Дочь Артура! Ах! Я и позабыл! Что ж, я очень рад!
— Садитесь здесь, милый Клиффорд, — сказала Гепзиба, подводя его к креслу. — Фиби, потрудись приподнять немножко штору. Теперь мы будем завтракать.
Гость сел на предназначенное для него кресло и с потерянным видом огляделся вокруг. Он, очевидно, старался понять, что ему предстоит; по крайней мере желал удостовериться, что он находится именно здесь, в низкой комнате с дубовыми стенами и потолком, пересеченным несколькими перекладинами, а не в другом месте, которое навеки запечатлелось в его памяти. Но этот подвиг был для него так труден, что он мог преуспеть в нем лишь отчасти. Его сознание беспрестанно исчезало, оставляя за столом только истощенную, поседевшую и печальную фигуру — физический призрак. Через некоторое время в глазах гостя опять показывался слабый свет, свидетельствуя о том, что дух его вернулся и силится разжечь домашний очаг сердца, засветить лампаду ума в темноте разрушенного дома, где он осужден вести одинокую, отделенную от мира жизнь.
В один из этих моментов Фиби убедилась в той мысли, которую она сперва отвергала как нелепую и невозможную. Она поняла, что сидевший перед ней человек и есть оригинал прекрасной миниатюры, хранившейся у ее кузины Гепзибы. Действительно, благодаря своей разборчивости в костюмах, она тотчас догадалась, что его шлафрок, по виду, материалу и моде, был тем самым, что изображен на портрете. Это старое, полинялое платье, потерявшее весь свой прежний блеск, казалось, говорило каким-то особенным языком, которому нет названия, о тайном бедствии, постигшем его хозяина. Глядя на него, можно было понять, что душу этого человека постиг какой-то страшный удар. Он сидел здесь словно под покрывалом разрушения, которое отделяло его от мира, но сквозь которое порой проступало то самое выражение, нежное и мечтательное, какое Мальбон отразил в миниатюре и которое ни годы, ни тяжесть обрушившегося на него бедствия не в состоянии были уничтожить.
Гепзиба налила чашку восхитительно благоухающего кофе и подала ее гостю. Встретившись с ней взглядом, он, казалось, пришел в смущение.
— Это ты, Гепзиба? — проговорил он невнятно, потом продолжил, как будто не замечая, что его слышат: — Как переменилась! Как переменилась! И недовольна мною за что-то… Почему она так хмурит брови?
Бедная Гепзиба! Это был тот самый нахмуренный взгляд, который со временем, от близорукости и постоянного беспокойства, вошел у нее в привычку. Но эти неясные слова оживили в ее душе какое-то грустное чувство любви, и оно придало всему лицу ее нежное и даже приятное выражение.
— Недовольна! — повторила она. — Недовольна вами, Клиффорд!..
Тон, которым она произнесла это восклицание, был жалобным и поистине музыкальным — как будто какой-нибудь превосходный музыкант извлек сладкий, потрясающий душу звук из разбитого инструмента. Так глубоко было чувство, выразившееся в голосе Гепзибы!
— Здесь, напротив, все вас любят, — прибавила она. — Вы у себя дома!
Гость ответил на ее слова улыбкой, которая не осветила и половины его лица. Но как ни была она слаба и мимолетна, в ней сквозило очарование красоты. Вслед за этой улыбкой на лице у него появилось более грубое выражение — или оно казалось грубым, потому что не было смягчено светом разума. Это был голод. Гость принялся за предложенный ему завтрак, можно сказать, почти с жадностью и, казалось, позабыл и о самом себе, и о Гепзибе, и о юной Фиби, и обо всем, что его окружало. Вероятно, если бы его умственные способности сохранили свою силу, он бы сдержал тягу к услаждению желудка. Но в настоящем положении дел эта потребность проявилась в таком тягостном для наблюдателя виде, что Фиби вынуждена была потупить взор.
Скоро гость почуял аромат стоявшего перед ним кофе и принялся пить его с нескрываемым наслаждением. Ароматная эссенция подействовала на него как волшебный напиток. Темная субстанция его существа сделалась прозрачной — по крайней мере, в такой степени, что сквозь нее теперь был различим свет разума.
— Больше, больше! — вскрикнул он с тревожной поспешностью, словно боясь упустить что-то от него ускользавшее. — Вот что мне нужно! Дайте мне больше!
В это время стан его несколько распрямился, а в глазах появилось осмысленное выражение. Они, впрочем, не оживились настолько, чтобы в них отразился ум. Это было скорее чувство нравственного удовольствия, способность к восприятию красоты, которая составляет главную принадлежность некоторых натур, обнаруживая в них изящный от природы вкус. Красота становится жизнью такого человека, к ней одной направлены все его стремления, и если только физические органы его находятся в гармонии с этим чувством, то и само оно получает должное развитие. Такой человек не должен знать горестей, ему не с чем бороться, для него не существует мучений, ожидающих тех, у кого достает духу, воли и сознания для борьбы с жизнью. Для этих исключительных характеров подобные мучения и составляют лучший из даров жизни, но для существа, на которое устремлено в настоящую минуту наше внимание, они были бы горем, небесной карой.
Нисколько не умаляя его достоинств, мы думаем, что Клиффорд отчасти был сибаритом[7] по натуре. Это можно было заметить по тому, как его глаза постоянно устремлялись к солнечному свету, который пробивался сквозь густоту ветвей в старинную, мрачную комнату. Это проявлялось в том, как он смотрел на кружку с розами, с каким наслаждением вдыхал их аромат. Это обнаруживалось в бессознательной улыбке, с какой он смотрел на Фиби, чей свежий, девственный образ был слиянием солнечного света с ароматом цветов. Не менее очевидна была эта любовь к прекрасному, эта жажда красоты и тогда, когда он с инстинктивной осторожностью отворачивал глаза от хозяйки, и его взгляд скорее блуждал по сторонам, нежели возвращался назад. Виноват в этом был не Клиффорд, виновата была несчастная судьба Гепзибы. Как мог он — при этой желтизне ее лица, при этой ее жалкой, печальной мине, при этом безобразном тюрбане, украшавшем ее голову, и этих нахмуренных бровях, — как мог он находить удовольствие в том, чтобы смотреть на нее? Но неужели он не выразил никакой любви к ней за всю ту нежность, которую она молчаливо расточала перед ним? Нет, никакой. Такие натуры чужды всех ощущений подобного рода. Они всегда бывают эгоистичны по своей сути, и напрасно требовать от них перерождения. Бедная Гепзиба постигала это или, по крайней мере, действовала инстинктивно. Клиффорд был так долго удален от всего, что услаждает взор, и она радовалась — радовалась по крайней мире в настоящую минуту, хоть и с тайным намерением поплакать после в своей комнате, — что у него перед глазами есть более привлекательные предметы, чем ее старое, некрасивое лицо. Оно никогда не было прелестным, а если бы и было, то червь ее горести о брате давно уже разрушил бы эту прелесть.