Новый Мир ( № 2 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С облегчением и яростью мальчишки накинулись на эти бумаги! Их рвали, комкали, протыкали, тянули в стороны, осыпали друг дружку обрывками…
Я смотрел, безучастно ухмыляясь. Правда, девочки еще возражали, да и те — ахали кокетливо, довольные, кажется, буйством.
— А ноты-то нельзя, — промямлил Саша Малышев.
— А чо здесь понаписано, мудила? — заорал Паша Евдокимов, надрывая сразу всю стопку. И принялся листать надорванное, бормоча: — Елочка, Чебурашка, Веселый ветер… Гляди-ка, опять про Ленина-суку!
И, кривляясь, под общий смех, изобразил:
И вот на фотографии
Мой дед среди солдат,
Шагает вместе с Лениным,
И наступил в говно…
Он с силой дернул за края и разорвал стопку пополам.
Фотографии Ленина пришлось всего хуже: ее исчеркали, приделали рога, клыки, выкололи глаза, на крутом лбу написали слово из трех букв и наконец жвачкой присобачили к стене. И стали плевать с расстояния в несколько шагов, соревнуясь, кто плюнет метче.
Мне стало не по себе. Жалость к умершей учительнице музыки, и эта осень, ясно, что последняя для советской страны, и разочарование от победы, которая не греет, — все смешалось в терпкую горечь, нахлынуло и запершило:
— Эй вы! Погодите! Вы… Вы же! Вы были октябрятами, да? Пионерами, yes? Вы врали, а?! Отстаньте от него!
Они не слушали. Бранясь и восклицая, плевали все злей, веселей и гуще…
— Эй, ну хватит!
— Серый, ты чо, рехнулся? — отозвался бывший звеньевой, белобрысый красавчик Антон Кожемяко, с храпом втянув соплю.
Что-то сломалось во мне. Я подлетел к стене, сорвал образ Ленина, гадкий, отекающий пеной, бросился в сторону и вскочил на подоконник.
— Прыгнешь? — спросил Саша Малышев, зачарованно подняв голову.
Меня схватили за ноги. Но все же я успел отпустить фотографию.
Медленно качаясь, страшный оскверненный Ленин плыл от этой школы, и вместе с ним ветер уносил мертвую листву.
Наш класс постепенно расходился. На смену одним приходили новые. Лола в третьем ушла в балетное училище. Сашу Малышева чудовищно искусала собака, и он начал учиться экстерном. Паша Евдокимов ушел в спортивную школу, сейчас он мент, в отца. И только румяный Глухов Артем, с которым посадили меня первого сентября за книжками “Бим-бом”, доучится до выпускного, если верить его страничке на сайте “Одноклассники”. Судя по фотографии, он не сильно изменился за эти годы — такой же пухлый, розовый, нахохленный, как и в тот день, когда он еще не умел писать.
Вспоминаю девиц, симпатичных и не совсем. Была Женя Меркулова, высокая и скучная, навеки опороченная в моих глазах первым впечатлением. Первого сентября 87-го дылда встала и скорбно спросила: “Можно выйти в туалет? А нет у вас бумаги?” — притом губу ее украшала лихорадка. Была еще неопрятная, боевая, но и как бы пребывающая во сне Ксения Сергеева, дочь школьной уборщицы. Есть такой тип энергичных лунатиков: в глазах муть, а во рту каша. С этой Ксенией я какое-то время ходил, притворяясь влюбленным, но сам любил Лолу. И на других девочек не смотрел. Любил я только Лолу.
Расставание с блатной школой случилось после краха СССР. Я перевелся в недавно открытую гимназию — родители решили: так будет лучше. Она располагалась в одном из дворов Остоженки, в подвале старинного дома. Низкие потолки, кривые полы с приколоченным линолеумом.
Я шел в гимназию дворами, между зданий сохранившейся старинной Москвы по Москве ранних 90-х.
Гимназия оказалась благостна, но безумна. Я немедленно завраждовал там со всеми, они были дети из одного прихода, а я пришлый, чужак. Плюс я посмеивался, когда звонкими голосами они отвечали у доски про Иисуса и смоковницу, как будто про Ильича и снегирей. Хотя и я отвечал в своей школьной жизни и про Ильича и про Иисуса. Но я-то делал это спокойно, без фальшивого блеска глаз, без писклявого пафоса, так казалось мне. Каждое утро начиналось короткой молитвой. Ее читал тот школьник, на которого показывал палец священника-директора. Кончался день получасовым молебном.
Перед молебном нас и сняли. Цветная фотография, где все чем-то похожи между собой как большая семья, — очевидно, из-за старательно благоговейных лиц. А в центре — глава семьи, довольный и уверенный священник с каштановой курчавой бородой.
Фотография висела в коридоре рядом с расписанием уроков все два года, что я учился.
Этот священник был добродушен и жизнерадостен, мягок телом, голосом и взглядом. Он преподавал Закон Божий.
— Как страшно обидеть брата своего! Мы должны помнить, что Христос является нам в виде любого человека. В каждом Христос. И, оскорбив другого, мы оскорбляем Христа.
На этом занятии все звонко и подобострастно отвечали. Но настала перемена, мы высыпали на двор, я отошел от гимназии, и мне отрезали путь. И начался расстрел. Безо всякого повода. Сговорились — и открыли пальбу. Они лупили меня снежками сразу всемером. В лицо, в голову! Они орали: “Козел! Придурок! Сатана!” — но боялись матерщины: дополнительная болезненная их дурь. “Я ему ледышкой в морду засветил!” — ликовал Узлов, пучеглазый и коротко стриженный. “Не выпускайте его!” — азартно выдыхал маленький чернявый Гоша.
— Стойте! Вы все врали! Вы все врали! На Законе Божьем! — закричал я, с ног до головы белый.
Они заржали и усилили стрельбу.
— Я же брат ваш! Вы Христа бьете!
Снежок, крепкий, как редька, вмазал мне по губам. Вероятно, им радость доставило стрелять в свое унылое вынужденное настоящее.
— Мудаки херовы! — Я побежал на них с разбитыми губами, сжатыми кулаками, искаженным лицом отморозка.
Они кинулись врассыпную, счастливо хохоча.
В гимназии было несколько миловидных девочек, хотя и странных, с рыбьими холодными глазами и толстыми косами, и в косах этих, в извивах и переплетениях, читалось будущее: многочадие.
Там был отличный преподаватель английского языка, с щеткой седых усов, лысиной, твердый и деликатный джентльмен. И была невменяемая учительница литературы и русского, желтая старуха-истеричка, одолеваемая безумными идеями, которые она с удовольствием излагала. Она говорила о лечении мочой и о том, что Богородица покровительствует Алле Пугачевой. Впрочем, четко знала свои предметы и тоже была по-своему великолепна. Еще я помню какую-то пришлую крупную тетку с лицом в малиновых поджарках — в коридоре после уроков стала допытываться: соблюдаю ли все посты, и когда я ей бросил что-то легкомысленное, она затопала ногами, потребовала мой дневник и написала в нем размашисто красными чернилами: “Не научен разговаривать со взрослыми!!!” Она была похожа на одинокую маньячку-домохозяйку из фильма “Мизери”. Помню в том же коридоре конопатого мальчика, который, закатив глаза и возгласив: “Анахема!” (он был уверен, что “анафема” звучит именно так), раз за разом шутовски падал на линолеум.
Еще вспышка: Великий пост, мутное красное солнце, щипучий мороз, процессия гимназистов. Месим снег полкилометра. Каждое утро мы так делаем. Наконец проступают кирпичи Зачатьевского монастыря, за стенами — обычная школа, где нас кормят. У нас своя пища: квашеная капуста и гречневая каша. Нас кормят отдельно от местных школьников после недавнего случая, когда те показывали факи из-за соседнего стола, швыряли кусками сосисок, и мы подрались с ними — стол на стол.
Позавтракав, идем к монастырскому храму, Патриарх приехал, не протолкнуться, стоим на деревянной лестнице с бомжами, нищенками и их детьми. “Из Чечни бежали, угорели мы”, — громко рапортует мужчина в диком тулупе. “Серый, ты прости меня… что льдом кидался…” — шепчет Узлов и трет коротко стриженную замерзшую башку. Литургия кончена, по ступенькам сходит, милостиво, тонко улыбаясь, Патриарх Алексий, осеняет нас, целует Узлова в мороженый затылок, следом — сияющий архиепископ Арсений, облачения, охрана, выкатывается темным шаром Дим Димыч Васильев, глава общества “Память”. О, Москва 93-го года…
Из нашей гимназии, кстати, половина стала духовными лицами. Бороды, и бородки, и одеяния вижу я на сайте “Одноклассники”. Две девочки попадьями стали.
Гимназия, увы, надоела мне за пару лет. И я перешел в простую школу у метро “Фрунзенская”. Ее и считаю родной.
Вскоре после моего ухода в гимназии случился пожар: короткое замыкание. Ночью, когда никого не было. В кабинеты огонь не успел: пожарные приехали по сигнализации. Но коридор обгорел. Пламя прогулялось по стенам и, понятное дело, слизнуло благочестивую фотографию.