Уходящее поколение - Валентин Николаевич Астров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С высоты прожитого Константин отдавал себе отчет, что в его юношеском мироощущении беззаветный порыв преобладал над зрелой мыслью. Коммунистический идеал воспринимался им абстрактно, книжно: любя человечество «в идее», он вглядывался в будущее как бы поверх голов реальных людей, пренебрегая их личными судьбами, — как и своей собственной, впрочем.
Перебирая свои стихотворения, написанные незрелым пером в годы первой мировой войны, он останавливался на одном из них, озаглавленном «Новобранцы»:
Нынче утро сырое, ненастное,
Мелкий дождь моросит над селом.
Небо, мутное и безучастное,
Потонуло в тумане седом.
За околицей, грязной дорогою
Огибая у мельницы пруд,
Вереницей невзрачной, убогою
Друг за дружкой подводы ползут.
Вот забилася баба, рыдаючи…
Вой стону́щий за сердце берет!
Много, много, скрипя-подпеваючи,
По Руси потянулось подвод.
Бабьих слез не исчерпаешь мерою,
Разлились они шире морей…
Плачет небо, такое же серое,
Как и жизнь этих серых людей.
«В мои семнадцать лет, — размышлял он, — я не мог писать иначе. На жизнь глядел с теоретической колокольни, как не различал отдельных деревьев с высокой сосны в вязниковском лесу…» В массе рабочих и крестьян он видел тогда людей малосознательных, «серых», возбуждавших у него сочувствие, стремление отдаться борьбе за их освобождение, а не борцов за «освобождение своею собственной рукой», — хотя эти слова пролетарского гимна и были ему уже известны и народнические идеи о «герое и толпе» он в теории осуждал.
Известны — но еще не продуманы и не прочувствованы как надо. Им владел порыв жертвенности, схожий с тем, какой подвигал лучшую часть интеллигентской молодежи 70-х годов прошлого века на «хождение в народ». Не случайна поэтому некрасовская тональность, непроизвольно прозвучавшая в его стихотворении. К марксизму он шагал через порог идейной жертвенности.
Как силен был в нем этот порыв к жертвенности, Косте живо напомнило одно из его студенческих писем 1916 года Оле из Киева.
«Сейчас пришел из театра, с оперы «Демон», — писал он, — и не могу не поделиться с тобой. Вдумайся только: Демон готов раскаяться, клянется не творить больше зла. Шутка ли — освободить мир от зла, с точки зрения христианства? И вся судьба мира повисает на ниточке одной христианской души — Тамариной, целиком зависит от ее решения. И вот эта архидобродетельная душонка (не могу иначе назвать) колеблется пожертвовать собой ради спасения целого мира. И это несмотря на то, что сама Тамара л ю б и т Демона, так что тут дело не в ее личном чувстве, а именно в м о р а л и! Она, может быть, сама еще и решилась бы, но за плечами у нее стоит некий «божий посланец», ангел, — можно сказать, висит над душой, — и христианская мораль торжествует, достигая вершин лицемерия. Бог спешит «спасти» одну человеческую «душу» ценою спокойствия и блага всего остального человечества, оставляя Демона «сеять зло» (от кого же тогда ему «спасать» людей, коли Демон «исправится»?)».
Дальше шли Костины рассуждения о реакционности индивидуалистической морали, подменяющей задачу революционного переустройства общества слащавой утопией «самоусовершенствования» отдельных личностей при существующем строе…
Правильное понимание пришло к Косте позже, с окончательным переходом на точку зрения пролетариата. А до этого момента борцы за революцию рисовались ему лишь необыкновенными людьми рахметовского типа, чем-то вроде аскетов, отрешившихся от всего личного, и он казнил себя, убеждаясь, что таким стать не может. Ближе знакомясь потом с партийными рабочими и людьми большого революционного опыта, Костя понял, что ничто человеческое никому не чуждо, что любой из необыкновенных может в личных делах оставаться обыкновенным, и наоборот.
Но чтобы эту истину почувствовать, ему понадобилось самому кое-что пережить. Понимать чужое горе человек научается, лишь пережив собственное. В институтские годы он, не переставая любить жену Олю, влюбился в другую женщину. Терзаемый сердечной мукой, не зная, что ему делать, он сидел однажды на скамье Зубовского бульвара, и мимо него быстро прошла незнакомая женщина в туфлях со стоптанными каблучками. Подняв на нее глаза, он с горечью подумал: «Куда бы она ни спешила по своим обывательским делам, сейчас она счастливее меня. — Его кольнуло непривычное чувство жалости к себе, и тут же ужалила мысль: ведь он до сих пор почему-то ставил себя выше «обыкновенных» людей, так называемых обывателей. — Что это во мне — комчванство? Откуда оно у меня?»
Тогда эта жалость к себе мелькнула и затерялась в тяжелых переживаниях, но впоследствии стоптанные каблучки припоминались ему не раз. Когда кризис в отношениях с Олей миновал, Константин заметно переменился, сделавшись внимательней и к ней, и к детям, и к людям вообще. Выправлен был некий душевный вывих, отдаленно напоминающий детскую болезнь левизны в политике. Только теперь он во всей нравственной глубине осмыслил выписанные им в тетрадку слова Маркса из его письма к своей жене, Женни Маркс:
«Я вновь ощущаю себя человеком, ибо испытываю огромную страсть. Ведь та разносторонность, которая навязывается нам современным образованием и воспитанием, и тот скептицизм, который заставляет нас подвергать сомнению все субъективные впечатления, только и существует для того, чтобы сделать нас мелочными, слабыми, брюзжащими и нерешительными. Однако не любовь к фейербаховскому «человеку», к молешотовскому «обмену веществ», к пролетариату, а любовь к любимой, именно к тебе, делает человека снова человеком в полном смысле этого слова».
И понятнее стал Косте Чернышевский, писавший Некрасову:
«Но я сам по опыту знаю, что убеждения не составляют еще всего в жизни, — потребности сердца существуют для каждого из нас. Это я знаю по опыту, знаю лучше других. Убеждения занимают наш ум только тогда, когда отдыхает сердце