Метроленд - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я и не знал, что ты мастурбируешь на карту мира.
— Просто я в свое время читал «Национальный географический журнал».
— Ну, я тоже его читал.
— Но ты давно уже мог бы и осуществить все на практике, правильно? — Тони, как аккуратный диспетчер воздушного транспорта, всегда напряженно следил за моими «близкими подружками», как он их называл. — С той медсестрой, которая, помнишь, тебе сказала, что в следующий раз даст тебе шоколадку, если ты будешь хорошим мальчиком.
— Да.
— И та девушка, которая не была еврейкой, и не была католичкой, и ходила на фильмы «детям до шестнадцати».
— Да.
— И та женщина, с которой ты познакомился на рождественской распродаже?
— Я бы потерял рождественскую премию.
— Так про то и речь, парень, чтобы потерять премию. И Ржавка, мать моя женщина, Ржавка…
На самом деле Ржавку звали Джанет, но Тони дал ей это дурацкое прозвище, как мне кажется, отчасти из-за своей привычки американизировать секс; но официально из-за того, что — как он сам утверждал — он всерьез опасался, что если я и на этот раз не метну ей копье (это была его фраза, а не моя), она заржавеет.
Мы с Ржавкой встречались месяца три-четыре, сразу после окончания школы. Она была дочерью местного солиситора[64] и отвечала всем условиям нашей ДСС-квалификации. (Хотя в ее случае было бы правильнее вынести обе «С» вперед — ССД, — причем на первое место поставить сиськи. Сиськи у Ржавки были действительно просто роскошные, и она была очень несчастна. Тони вполне логично заключил — с несокрушимой, замечу, логикой, — что она несчастна потому, что, как только сиськи у нее стали больше матушкиных, родители сразу же на нее окрысились и принялись всячески ущемлять; стало быть, она страдала; а поскольку человек может страдать лишь при наличии души, стало быть, у нее есть душа.) Мы с Джанет часто валялись на травке на солнышке, и мне это даже нравилось (хотя я, наверное, навсегда останусь убежденным урбанистом; моей прохладной душе комфортней всего в четырех стенах, в замкнутом пространстве; я — как побег ревеня, который лучше всего растет в темноте под перевернутым горшком). Мы ходили гулять и смеялись над гольфистами; мы пытались учиться курить; мы много думали о Будущем с большой буквы. Я рассказал ей, что причисляю себя к «сердитым молодым людям»; она спросила, значит ли это, что я не буду работать; я сказал, что еще не решил — сложно заранее предугадать, куда тебя заведут злость и ярость; она сказала, что понимает.
Джанет-Ржавка была первой, с кем я целовался по-настоящему, то есть взасос. И она была первой, с кем я обнаружил, что, когда ты целуешься, дышать можно только через нос. Сначала мне это напоминало визит к зубному; ты сидишь и все время боишься, что твой единственный дыхательный путь засорится соплями раньше, чем врач закончит возиться у тебя во рту. Но постепенно я приноровился. И ощущения поменялись: теперь затяжной поцелуй напоминал мне плавание под водой с маской и трубкой.
С Джанет мы много «плавали под водой». Она чуть не стала любовью определенного периода моей жизни.
— Она чуть не стала любовью определенного периода моей жизни.
— Да, ты говорил.
— И как звучит? По-прежнему нормально?
— Лга, нормально… только как-то малокровно, что ли. И кривовато. Но это нормально, мне кажется. Кстати, а почему ты ей не забил, Ржавке?
— А почему ты берешь все метафоры только из спорта? Забить гол, повести в счете, метнуть, толкнуть, попасть в дом… Как будто секс для тебя — состязание.
— А он и есть состязание. И если хоть на минуту расслабишься, тебя сразу же переведут в низшую лигу. Ржавка, я говорю о Ржавке… — Он скорчил рожу, видимо, долженствующую изобразить прилив бурной страсти, и замахал руками, как загримированный под белого негритянский певец. — Но она же тебе нравилась?
— Нравилась? Да если бы не ты, я бы…
— …забил пять голов, попал прямо в десятку, открыл счет, выиграл нокаутом, совершил восемь пробежек до базы и побил бы рекорд по марафону.
— По прыжкам с шестом.
— По метанию копья.
— По толканию ядра. — Он взвесил в ладонях воображаемую женскую грудь необъятных размеров.
— Ага, и по танцам на ушах.
— А почему нет, Крис?
— Если ты что-то можешь, это еще не значит, что ты должен этим заниматься.
— А если ты можешь и хочешь, то следует этим заняться.
— Если ты занимаешься чем-то, потому что тебе следует этим заняться, значит, на самом деле ты не очень-то и хочешь.
— Если ты можешь и хочешь, но при этом не делаешь, значит, ты чокнутый.
— Я любил Ржавку как человека.
Мы с Ржавкой-Джанет разделись друг перед другом далеко не сразу. Просто нам было негде, хотя — как я потом с жаром себе выговаривал — пылкие и изобретательные влюбленные всегда найдут какие-нибудь влажные заросли, или укромное место, чтобы помиловаться на заднем сиденье папиной машины, или какую-нибудь темную подворотню, где по вечерам нет прохожих, а свет фар проезжающих мимо машин щекочет нервы. Но, как мне кажется, мы с Ржавкой были отнюдь не пылкими, а наша изобретательность была ограничена строгими рамками — чтобы уверить ее и моих родителей, что нам, в сущности, все равно, будем мы наедине или нет. Так нас со спокойной душой оставляли наедине.
Но иногда мы затевали игривые исследования — всегда частичные и стыдливые. Мы приоткрывали друг другу маленькие участки тела — часть груди, полосочку кожи на животе, плечо, бедро. Пару раз мы раздевались полностью и всякий раз потом мучились от стыда, сознавая собственное падение и наслаждаясь своей порочностью. И всякий раз я испытывал странную грусть. Как я теперь понимаю, это было вовсе не разочарование от того, что мы так и не занялись любовью; это было скорее смутное ощущение неудовлетворения, какое часто сопровождает именно достижения, а не неудачи. Я иногда задавался вопросом: а что более ценно — стремление к цели или ее достижение, победа, оргазм? Может быть, предельное сексуальное удовлетворение — это именно karezza? Я любил повторять в разговорах с Тони — из безопасного убежища своей девственности, — что к финишной ленточке оргазма нас толкает не что иное, как наше дурацкое общество, погрязшее в надуманных играх и поощряющее соревновательный дух во всем.
2. Demandez Nuts
И все же тогда я еще не знал, насколько все это важно.
Париж. 1968. Анник. Очаровательное бретонское имя, правда? Кстати, ударение на второй слог — Аннйк. Рифмуется с английским pique, хотя и не подходит по смыслу. Во всяком случае, поначалу не подходило.
Я поехал в Париж, чтобы собрать материалы для диплома, который я затеял писать, чтобы получить стипендию и поехать в Париж. Вполне нормальная ситуация для аспиранта. К тому времени, как я собрался ехать, большинство моих друзей уже успели погулять — конструктивно или просто так — почти по всем более или менее значимым городам Европы, предварительно проявив неистовый интерес к предметам, которые можно как следует изучить исключительно в тех местах, где можно добыть материалы по теме, каковые можно добыть только во вполне определенных местах. Я себе выбрал тему «Влияние английского стиля актерской игры на парижский театр 1789–1850 годов». В названии работы обязательно нужно указывать какую-нибудь значимую дату (1789, 1848, 1914), чтобы все это выглядело солидно и эффектно и льстило всеобщему мнению, что, когда начинаются войны, в мире меняется все. Впрочем, я вскорости обнаружил, что что-то действительно меняется: так, например, после 1789-го английский стиль актерской игры не имел вообще никакого влияния на парижский театр по той простой причине, что ни один английский актер в здравом уме не рискнул бы задержаться в Париже в разгар Революции. Наверное, я мог бы подумать об этом раньше. Но если честно, единственное, что я знал об английских актерах во Франции, когда придумывал свою тему, так это то, что в 1827 году Берлиоз был влюблен в Харриет Смитсон. Разумеется, она оказалась ирландкой; но я тогда был озабочен лишь тем, как выбить денег на шестимесячную поездку в Париж, а люди, которые распоряжались финансами, были, понятное дело, не слишком искушены в истории театра.
— Can-can, frou-frou, vin blanc,[65] кружевные трусики, — прокомментировал Тони, когда я сказал ему, что уезжаю в Париж. Сам он собирался в Марокко на предмет собственной деанглификации и в последнее время слушал на магнитофоне только какое-то натужное шипение и хрюканье.
— Кейф. Гашиш. Лоуренс Аравийский. Финики. — Я не остался в долгу, хотя мне самому показалось, что мой ответ прозвучал не так едко, как мне бы хотелось.
Но все обстояло совсем не так. Я и раньше бывал в Париже, причем не раз, и ехал туда без всяких наивных восторженных ожиданий, которые мне так упорно приписывал Тони. Щенячий восторг от Парижа я пережил еще в ранней юности: книжки «Олимпия-Пресс» в зеленых мягких обложках, праздное сидение в кафе на бульварах, мальчики в кожаных плавках на Монпарнасе. Будучи студентом, я познавал Париж исторический, бродил средь великих усопших на Пер-Лашез и ликовал по поводу неожиданных находок: например, катакомбы на Данфер-Рошро, где постреволюционная история так мило и органично сочеталась с твоим собственным мрачным настроением, когда ты ходил по угрюмым склепам среди скелетов, аккуратно рассортированным по костям; время от времени дрожащий свет твоей свечи выхватывал из темноты пирамиды бедренных костей или массивные кубы, сложенные из черепов. К тому времени я уже перестал насмехаться над своими измученными соотечественниками, которые не вылезали из кафе на площади перед Северным вокзалом и объяснялись с официантами на пальцах.