Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль - Свен Дельбланк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет.
— Но обычная белая рубашка найдется?
Я надел свою единственную белую рубашку, Солтикофф завернул манжеты, пригладил мне волосы и привел в порядок все остальное. Он принюхался к моему дыханию и брызнул на меня водой после бритья. Все это было жутко странно. Я ничего не чувствовал. Был совсем опустошенный.
Я сразу же забыл, как меня зовут. Я только стоял и позволял делать с собой все это. Меня как бы выпотрошили.
— Да, — сказал он, — думаю, теперь ты годишься. Но помни — будь осторожен и не удивляйся. Даже если что-то пойдет не так — не удивляйся! Понял?
— Да.
— Прекрасно. Теперь иди туда, так, к гардеробу, правильно, открой дверь, да… И входи!
Я сделал точно, как он велел.
Подошел к гардеробу, открыл дверь и вошел.
А что случилось со мной в коридоре, и встречу с Верой, и все это непостижимое и кошмарное описать нельзя. Я просто не знаю, как я сумею рассказать.
8
Прошло почти две недели, прежде чем Гуннар Эммануэль Эриксон снова дал о себе знать. Все это время я был занят культурной работой, дебатами и другими общественными обязанностями, но не стану отрицать, что иногда мне его не хватало, и я испытывал некоторые угрызения совести. Я спрашивал себя, не был ли я чересчур нетерпелив, ироничен и высокомерен по отношению к этому серьезному молодому человеку из Хельсингланда. Быть может, мне следовало посвятить ему больше времени, чтобы всерьез и с сочувствием заняться его проблемами. Пускаться с ним в серьезные дискуссии было невозможно, но если бы я просто сидел в качалке по примеру его деда, погрузившись в глубокомысленное молчание, это принесло бы ему больше пользы, чем те иронические замечания, которыми я так беззастенчиво сыпал. Кстати, его поколение, судя по всему, иронию не воспринимает.
Но читатель должен понять трудность моего положения. Роль работника культуры в наши дни состоит в том, чтобы сознательно и неустанно бороться за лучшее общество. В крепком союзе со средствами массовой информации, опираясь на нашу прогрессивную литературную критику, мы пытаемся проникнуть в самые широкие слои читателей. Влиянию буржуазных идеологов нельзя противостоять путем завязывания контактов с отдельными личностями. Здесь требуются более масштабные действия.
Но многие читатели пока еще не осознают роли работника культуры в современном обществе. Они упрямо ищут утешения и руководства по различным мировоззренческим вопросам, зачастую носящим характер мистификации. В соответствии с устаревшим и авторитарным мнением работнику культуры приписывается роль проповедника и пророка, в литературе ищут «истину», имея при этом в виду не результат социального анализа, а «смысл жизни», возможности любви и тому подобное. Работника культуры отрывают от его дела по строительству общества, задавая ему устные и письменные вопросы, спектр которых может быть весьма разнообразен — от довольно глубоких, в принципе, рассуждений относительно мировоззренческих проблем до наивных спекуляций по поводу переселения душ и летающих тарелок. Понятно, какую реакцию это вызывает — ты либо молчишь, либо выходишь из себя.
На первый взгляд Гуннар Эммануэль ничем не отличался от других людей указанного сорта, ищущих помощи. Вопросы, которые он задавал, были либо расплывчато сформулированы, либо полностью лишены смысла, что он, к сожалению, отказывался признавать. Различия между высказыванием, несущим в себе смысл, и высказыванием, лишенным смысла, он определить не мог, поскольку его позиция была абсолютно личной, субъективной, или, если хотите, экзистенциальной. Он был «правдоискателем». Немудрено, что я порой терял самообладание и отделывался краткими или даже язвительными ответами. Схожим горьким лекарством меня самого лечили в первое время моего пребывания в Уппсале.
Однако, не исключено, что в данном случае я поступал неправильно, и сейчас мне кажется важным открыто выступить с самокритикой. Гуннар Эммануэль как отдельный индивид, возможно, создавал проблемы, но он был интересен как симптом, как представитель поколения, выросшего после 1968 года. Каким-то, пусть и неясным образом, он выражал то бессилие и разочарование, которые должны были ощущать многие.
После недельного молчания чувство, что я упустил, даже, можно сказать, предал его, заставило меня позвонить ему в Студгородок. Мне отвечали люди, говорившие на очень плохом английском или на языках, которых я не понимал, скорее всего на суахили, урду и хинди. Вероятно, то были делегаты конгресса. Нередко их голоса звучали громко и загадочно весело. Иногда у меня создавалось неприятное впечатление, что они смеются надо мной. Никто не смог дать сколько-нибудь разумной информации о Гуннаре Эммануэле.
Однажды я не поленился и отправился к нему домой, но безрезультатно. Я оставил записку в его почтовом ящике и уехал оттуда в твердом убеждении, что сделал все, что было в человеческих силах. Можно с чистой совестью утверждать, что я пытался стереть его из моей памяти.
Два дня спустя он позвонил.
— Я вернулся, — сказал он без всяких предисловий.
— Ты уезжал?
— Да — можно, наверное, и так сказать.
В трубке замолчали. Я не находил слов, возобновлять отношения с ним не собирался, и сам удивился вырвавшейся у меня реплике.
— Я могу тебе чем-то помочь?
— Да. Было бы здорово, если б ты приехал. Я болен.
После чего он повесил трубку, и я понял, что поставлен перед fait accompli[5]. Голос у него был усталый, но в то же время звучал на удивление веско. Я поспешил к нему, раздираемый любопытством и беспокойством.
Я несколько раз нажал кнопку звонка, но ответа не было. Весьма странно. Трудно представить себе, что Гуннар Эммануэль сыграл со мной practical joke[6]. Необузданная фантазия и чувство юмора в последнюю очередь связывались у меня с личностью Гуннара Эммануэля. Я растерялся.
Наконец дверь открылась — но открыл ее не тот, кого я ожидал увидеть. Передо мной стоял молодой индиец в ослепительно белых национальных одеждах, таких белых, что они буквально светились, он кланялся, складывая ладони, и кротко улыбался. Еще одно недоразумение.
— Sorry…[7] Но я ищу Гуннара Эммануэля Эрикссона…
Он опять поклонился, улыбнулся белозубой улыбкой и быстро повел меня по коридору. Осторожно постучав в дверь Гуннара Эммануэля, он тихонечко приоткрыл ее. Вполголоса выпалил фразу на незнакомом мне языке, поклонился и, казалось, замер в ожидании ответа. Через некоторое время я услышал из темноты голос Гуннара Эммануэля.
— He may enter[8], — сказал он, и индиец, опять поклонившись, жестом показал, что я могу войти.
В комнате было душно и темно, и я начал шарить по стене рукой в поисках выключателя. Гуннар Эммануэль сразу же меня остановил.
— Нет, только не верхний свет, у меня болят глаза. Не переношу света.
Я чуть приподнял роликовую штору, чтобы хоть что-нибудь видеть. Гуннар Эммануэль лежал в кровати, бледный, небритый и отощавший. Он смотрел на меня набрякшими глазами. Зрелище было жалкое.
— Ты болен?
— Да. Что-то с желудком.
— Желудочный грипп?
— Что-то в этом роде.
— Ты поэтому не звонил?
— Можно и так сказать.
Воздух в полутемной комнате был спертый. На полу валялась белая рубашка. Дверь гардероба была заклеена белой клейкой лентой. На письменном столе стояли чайник и две чайные чашки, одна наполовину заполненная окурками. Гуннар по-прежнему лежал не шевелясь и глядел на меня. У меня почему-то стало тоскливо на душе.
— Я могу что-нибудь для тебя сделать?
— Мне скоро станет лучше. Посиди немного.
Я сел, ощущая полную беспомощность. Он болен, я не врач, его что-то мучает, а я не могу его утешить. Впервые за время нашего знакомства у меня закралась дикая мысль, что из нас двоих именно я — слабак и посредственность. Быть может, его вопросы были вовсе не бессмысленными. Моя неспособность ответить на них, возможно, свидетельствовала о тяжелом изъяне. Сомнения и самокритичность призвали меня к терпению, когда я чуть позднее начал расспрашивать его.
Да, теперь вопросы задавал я, и Гуннару Эммануэлю часто было нелегко отвечать. Но в отличие от меня он отвечал без шуток и иронии, он как всегда был серьезен, пусть и выглядел страшно уставшим, и более, чем когда либо, задумывался над своими ответами.
Два раза я давал ему воды, никакой другой еды и напитков он не желал. Он засыпал ненадолго, минут на десять, а потом просыпался и продолжал рассказ.
— Опять случилась осечка, — начал он. — Иначе объяснить не могу.
Бессвязно, фрагментарно, бесконечно медленно он изложил мне обрывки своих воспоминаний, из которых я позднее сложил нижеследующую историю. Попытаться реалистически передать устный рассказ Гуннара Эммануэля — напрасный труд. Он и в лучшие времена не слишком хорошо выражал свои мысли, а то, что он бормотал сейчас, раздавленный болезнью, для читателя имело бы не больше смысла, чем буквы на этрусских черепках.