Смерть Ахиллеса - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуртинский поднялся:
— Аминь. Ну, господа, вы тут заканчивайте, а я с вашего позволения откланяюсь. Его сиятельство ждет моего доклада.
* * *До гостиницы Эраст Петрович добрался уже далеко за полночь. В коридоре перед дверью неподвижно стоял Маса.
— Господин, она опять тут, — лаконично сообщил японец.
— Кто?
— Женщина в черном. Пришла и не уходит. Я посмотрел в словаре, сказал, что вы придете неизвестно когда: «Господзин ситяс нет. Потом есчь». Она села и сидит. Три часа сидит, а я тут стою.
Эраст Петрович, вздохнув, приоткрыл дверь и заглянул в щель. У стола, сложив руки на коленях, сидела золотоволосая девушка в траурном платье и широкополой шляпе с черной вуалью. Было видно опущенные длинные ресницы, тонкий нос с легкой горбинкой, точеный овал лица. Услышав скрип, незнакомка подняла глаза, и Фандорин замер — до того они были прекрасны. Инстинктивно отпрянув от двери, коллежский асессор прошипел:
— Маса, ты же говорил, немолодая. Ей не больше двадцати пяти!
— Европейские женщины так старо выглядят, — покачал головой Маса. — Да и потом, господин, разве двадцать пять лет — это молодая?
— Ты говорил, некрасивая!
— Некрасивая и есть, бедняжка. Желтые волосы, большой нос и водянистые глаза — совсем, как ваши, господин.
— Ну да, — прошептал уязвленный Эраст Петрович, — ты один у нас красавец.
И, еще раз глубоко вздохнув, но уже совсем в другом смысле, вошел в комнату.
— Господин Фандорин? — спросила девушка, порывисто поднимаясь. — Ведь это вы ведете расследование обстоятельств смерти Михаила Дмитриевича Соболева? Мне сказал Гукмасов.
Эраст Петрович, молча поклонившись, вгляделся в лицо незнакомки. Сочетание воли и хрупкости, ума и женственности — такое в девичьих чертах увидишь не часто. Пожалуй, барышня чем-то напоминала Ванду, только в линии рта не было ни малейших признаков жесткости и циничной насмешливости.
Ночная посетительница приблизилась к молодому человеку вплотную, заглянула ему в глаза и дрожащим не то от сдерживаемых слез, не то от ярости голосом спросила:
— Известно ли вам, что Михаила Дмитриевича убили?
Фандорин нахмурился.
— Да-да, его убили, — Глаза девушки лихорадочно блестели. — Из-за этого проклятого портфеля!
Глава седьмая,
в которой все скорбят, а Фандорин попусту теряет время
В воскресенье с раннего утра по безмятежному, белесому от яркого солнца московскому небу плыл неумолчный колокольный звон. И день вроде бы выдался погожий, и золотые луковки бесчисленных храмов сияли так, что хоть зажмурься, а тоскливо и холодно было на душе у раскинувшегося на невысоких холмах города. Уныло, скучно гудели прославленные колокола — это Москва печалилась молебствием об упокоении новопреставленного раба Божия Михаила.
Усопший подолгу живал в Петербурге, в древней столице бывал только наездами, однако же Москва любила его сильней, чем холодный чиновный Питер, любила самозабвенно, по-бабьи, не очень задумываясь о достоинствах своего кумира. Достаточно того, что был он хорош собой и славен победами, а более всего полюбился москвичам Соболев тем, что чувствовали они в нем истинно русского человека, без чужестранных фанаберий и экивоков. Потому-то и висели литографии с Белым Генералом в размашистой бороде и с вострой саблей наголо чуть не в каждом доме Москвы — и у мелкого чиновничества, и у купцов, и у мещанства.
Такой скорби город не выказывал и в прошлом марте, когда служили панихиды по злодейски убиенному императору Александру Освободителю и целый год потом ходили в трауре — не наряжались, гуляний не устраивали, причесок не делали и комедий не играли.
Еще задолго до того, как через весь центр отправилась похоронная процессия к Красным Воротам, где в храме Трех Святителей должно было состояться отпевание, тротуары, окна, балконы и даже крыши по Театральному проезду, Лубянке и Мясницкой были сплошь запружены зрителями. Мальчишки расположились на деревьях, а самые отчаянные — на водосточных трубах. По всему пути следования катафалка выстроились шпалерами войска гарнизона и воспитанники Александровского и Юнкерского училищ. На Рязанском вокзале уж дожидался траурный поезд из пятнадцати вагонов, разукрашенных флагами, георгиевскими крестами и дубовыми листьями. Раз Петербург не пожелал проститься с героем — ему поклонится Русь-матушка, самое сердце которой расположено меж Москвой и Рязанью, где в селе Спасском Раненбургского уезда Белому Генералу суждено было обрести вечное успокоение.
Шествие растянулось на добрую версту: одних подушек с орденами покойного было за два десятка. Звезду Святого Георгия первой степени нес командующий Петербургским военным округом генерал-от-инфантерии Ганецкий. А венков-то, венков! Саженный от торговцев Охотного Ряда, да от Английского клуба, да от Московской мещанской управы, да от георгиевских кавалеров — всех и не перечислишь. Перед катафалком — орудийным лафетом, застланным малиновым бархатом и увенчанным золотым балдахином, — ехали герольды с перевернутыми факелами, потом распорядители похорон: генерал-губернатор и военный министр. Позади гроба, в одиночестве, на вороной арабской кобыле следовал брат и личный представитель государя великий князь, Кирилл Александрович. За ним адъютанты вели под уздцы под траурной попоной белоснежного Баязета, знаменитого Соболевского ахалтекинца. А далее маршировал замедленным шагом почетный караул, несли еще венки, поскромнее, и шли с обнаженными головами важнейшие гости — сановники, генералы, гласные городской Думы, денежные тузы. Величественное было зрелище, даже и сравнить не с чем.
Июньское солнце словно устыдилось своей неуместной лучезарности и укрылось за тучами, день посерел, и, когда процессия достигла Красных Ворот, где всхлипывала и крестилась стотысячная толпа, заморосил мелкий, плаксивый дождик. Природа пришла в гармонию с настроением общества.
Фандорин продирался через густую толпу, пытаясь разыскать обер-полицеймейстера. В восьмом часу, ни свет ни заря, явился к генералу домой, на Тверской бульвар, да опоздал — сказали, что его превосходительство уже отбыл к Дюссо. Шутка ли — такой день, такая ответственность. И все на нем, на Евгении Осиповиче.
Далее потянулась череда невезения. У выхода из гостиницы «Дюссо» жандармский капитан сказал Эрасту Петровичу, что генерал «вот только сию минуту был и ускакал в управление». В управлении на Малой Никитской Караченцева тоже не оказалось — умчался наводить порядок перед храмом, где грозила начаться давка.
Решить неотложную, жизненно важную проблему мог бы генерал-губернатор. Того и искать не надо было — вон он, отовсюду виден: сидит бронзовой конногвардейской посадкой на сером в яблоках жеребце, возглавляет траурную процессию. Поди-ка к нему подступись.
В церкви Трех Святителей, куда Фандорин проник лишь благодаря кстати подвернувшемуся Князеву секретарю, дела обстояли не лучше. Использовав науку «крадущихся», Эраст Петрович протиснулся чуть ли не к самому гробу, но дальше спины смыкались сплошной стеной. Владимир Андреевич стоял рядом с великим князем и герцогом Лихтенбургским торжественный, припомаженный, со старческой слезой в выпученных глазах. Поговорить с ним не было никакой возможности, а если б и была, вряд ли он сейчас оценил бы срочность дела.
Злясь от бессилия, Фандорин прослушал трогательную речь преосвященного Амвросия, толковавшего о неисповедимости путей Господних. Бледный от волнения кадетик продекламировал звонким голосом длинную стихотворную эпитафию, которая заканчивалась словами:
И не его ль кичливый врагКак грома Божия боялся?Пускай теперь он тлен и прах,Но дух героя в нас остался!
Все вокруг снова, уж не в первый и не второй раз, прослезились. Зашаркали, полезли за носовыми платками. Церемония разворачивалась с подобающей случаю неспешностью.
А время между тем уходило.
* * *Минувшей ночью Фандорину открылись новые обстоятельства, представившие дело в совершенно ином свете. Ночная гостья, которую непривычный к европейскому канону слуга счел немолодой и некрасивой, а его склонный к романтизму господин — интригующей и прекрасной, оказалась преподавательницей минской женской гимназии Екатериной Александровной Головиной. Несмотря на хрупкую конституцию и явно расстроенные чувства, Екатерина Александровна выражалась с несвойственной для гимназических учительниц решительностью и прямотой — то ли от природы была такова, то ли горе ожесточило.
— Господин Фандорин, — начала она, с нарочитой ясностью выговаривая каждый слог, — я сразу должна объяснить вам, какого рода отношения связывали меня с… с… покойным. — Это слово ей никак не давалось. По высокому, чистому лбу пролегла страдальческая линия, но голос не дрогнул. Спартанка, подумал Эраст Петрович. Как есть спартанка. — Иначе вы не поймете, почему я знаю то, что не было известно никому другому, в том числе ближайшим помощникам Михаила Дмитриевича. Мы с Мишелем любили друг друга. — Госпожа Головина испытующе посмотрела на Фандорина и, очевидно не удовлетворенная вежливо-внимательным выражением его лица, сочла нужным уточнить. — Я была его возлюбленной.