Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иди домой, Гертруда, иди домой, — говорит миссис Мастерсон. — Я уже час назад велела тебе идти домой, Гертруда. Тебя давно ждут ужинать, мама будет тревожиться. Иди домой!
У Бэбкоков распахивается дверь, и на террасу выскакивает раздетая миссис Бэбкок, а за ней вдогонку голый муж. (Их дети в школе-пансионе, а от соседей террасу заслоняет живая изгородь.) Они проносятся по террасе и скрываются за кухонной дверью, затмив красой и пылкостью всех нимф и сатиров с венецианских фресок. Срезая последние розы в саду, Джулия слышит, как старый мистер Никсон кричит на белок: «Жулье! Объедалы! Сгиньте с глаз!» Бредет мимо горемыка кот, страждущий духовно и физически. На голову его напялена кукольная соломенная шляпка, на туловище кукольное платье, застегнутое на все пуговицы, и торчит из подола длинный мохнатый хвост. Кот на ходу брезгливо отряхивает лапы, точно от воды.
— Кис, кис, кис, — зовет Джулия. — Кис, кис, бедная кисонька.
Но кот косится на нее скептически и ковыляет дальше. Последним является Юпитер, круша помидорные гряды, держа в зубастой пасти остатки дамской туфельки, Затем опускается ночь, и в этой ночи цари в золотых одеждах едут на слонах через горы.
ПЕРСИ
Воспоминаниям, наряду с досками для сыра и безобразной керамикой, какие порой дарят новобрачным, самой судьбой словно бы указан путь к морю. Пишутся воспоминания за таким вот столом, потом их правят, издают, прочитывают, а потом начинается их неуклонное продвижение к книжным полкам в домах и коттеджах из тех, что снимаешь на лето. В последнем доме, который мы снимали, на полке у нашей кровати оказались «Мемуары великой княгини», «Записки китобоя-янки» и «Прощай, моя молодость» Грейвза в бумажной обложке, и то же вас ждет в любом уголке земного шара. Единственной книгой в моем номере отеля в Таормине были «Ricordi d'un Soldato Garibaldino» [93], а в Ялте я обнаружил у себя в комнате «Повесть о жизни». Отчасти эта тяга к соленой стихии безусловно объясняется малой популярностью данной книги, но, поскольку море — самый распространенный символ памяти, не правомерно ли усмотреть некую таинственную связь между этими опубликованными воспоминаниями и рокотом волн? Поэтому я сейчас и взялся за перо в счастливой уверенности, что рано или поздно эти страницы попадут на какую-нибудь книжную полку с широким видом на бурное море. Я и самую комнату уже вижу — вижу соломенную циновку на полу, оконные стекла, помутневшие от соленых брызг, — и чувствую, как весь дом дрожит от силы прибоя.
Мой двоюродный дед Эбенезер был забит камнями на улицах Ньюберипорта за свои аболиционистские взгляды. Его скромница жена Джорджиана (пианистка) раза два в месяц вплетала себе в волосы перья, садилась на пол, закуривала трубку и, превращенная оккультными силами в индейскую скво, общалась с умершими. Кузина моего отца Анна Бойнтон, преподававшая древнегреческий язык в колледже Радклифф, во время голода в Армении сама отказалась принимать пищу и умерла. И у нее и у ее сестры Нанни была медно-красная кожа, выдающиеся скулы и черные волосы, как у индейцев племени натик. Мой отец любил вспоминать тот вечер, когда он выпил все шампанское в поезде Нью-Йорк — Бостон. Начал он еще до обеда, выпил с приятелем по полбокала, потом они опорожнили по бутылке на кварту и на две кварты, а к тому времени, когда поезд прибыл в Бостон, уже трудились над восьмиквартовой бутылью. В этой пьянке ему мнилось что-то геройское. Мой дядя Гамлет старый сквернослов, некогда гордость футбольной команды Добровольного общества пожарных в Ньюберипорте — призвал меня к своему смертному ложу и прокричал: «Мне достались пятьдесят лучших лет в истории Америки. Остальные бери себе, не жалко». Он словно подал мне их на подносе засухи, кризисы, стихийные бедствия, эпидемии и войны. Он, конечно, ошибался, но мысль эта была ему приятна. Происходило все это в ближайших окрестностях высокообразованного Бостона, но нашей семье, видимо, куда ближе были гиперболы и риторика, унаследованные от Уэльса, Дублина и различных владений алкоголя, чем проповеди Филлипса Брукса [94].
Из материнской родни мне, пожалуй, лучше всего запомнилась одна моя тетя, которая называла себя Перси и курила сигары. Притом она отнюдь не была мужеподобна. Она была очень хороша собой, красива и до крайности женственна. Семьями мы не дружили. Возможно, она не нравилась моему отцу, хотя помнить я этого не помню. Родители моей матери эмигрировали из Англии в 1890-х годах со всеми шестью детьми. Моего дедушку Холиншеда называли «арапом», и я при этом всегда представлял себе высоченного раба-негра. Не знаю, какие именно проделки водились за ним в Англии, но денег на переезд в Новый Свет дал ему его тесть сэр Перси Девир, и он же положил ему небольшое пособие с условием, что в Англию он не вернется. Соединенные Штаты он ненавидел до конца жизни и протянул здесь недолго, всего несколько лет. В день его похорон бабушка предупредила детей, что вечером собирает их на семейный совет. Пусть будут готовы обсудить свои планы на будущее. Вечером она опросила на этот счет всех детей по очереди. Дядя Том мечтал стать военным. Дядя Гарри мечтал стать моряком. Дядя Билл мечтал стать коммерсантом. Тетя Эмили мечтала выйти замуж. Моя мать мечтала стать сестрой милосердия, ухаживать за больными. Тетя Флоренс — та, что впоследствии назвала себя Перси, — воскликнула с жаром: «Я хочу стать великим художником, таким, как мастера итальянского Возрождения!» И тогда бабушка сказала: «Ну что ж, хотя бы одна из вас видит перед собою ясную цель, остальные пусть идут работать, а Флоренс пусть поступит в школу живописи». Так они и сделали, и, насколько я знаю, никто из них ни разу не пожалел об этом решении.
Как просто это все звучит, а было, наверно, совсем не просто. На столе, вокруг которого они собрались, горела скорее всего плошка с китовым жиром или керосиновая лампа. Они жили на ферме в Дорчестере. На обед ели чечевицу либо овсяную кашу, в лучшем случае — тушеное мясо с картошкой и луком. Они были очень бедны. Если дело было зимой, то жестоко мерзли, и, когда бабушка после семейного совета величественно шествовала от черного хода к зловонной уборной во дворе, ветер вполне мог задуть ее свечу. Мылись они не чаще раза в неделю — по всей вероятности, просто обливались из ведер. За краткой и сжатой декларацией Перси легко забыть, что речь идет о неимущей вдове с шестью детьми. Кто-то, наверно, вымыл после того обеда посуду, вымыл в жирной воде, принесенной из колодца и нагретой над огнем.
В таких воспоминаниях автору грозит опасность изобразить своих героев в повышенно-благородных тонах, но люди это были без затей и без претензий, и когда бабушка говорила за столом по-французски (а это бывало часто), то руководило ею исключительно желание использовать свое образование на практике. Жизнь тогда, разумеется, была намного проще. Так, например, однажды бабушка прочла в газете, что какой-то мясник, отец четверых детей, спьяну зарубил свою жену секачом, и тотчас поехала в Бостон на конке или в экипаже, уж не знаю, какой там был транспорт. Перед домом, где произошло убийство, стояла толпа, дверь охраняли два полицейских. Бабушка шагнула мимо них и в залитой кровью квартире нашла четверых детей мясника, полумертвых от страха. Она собрала в узел их одежду, привезла детей к себе домой и держала их у себя больше месяца, пока им не подыскали другое пристанище. Столь же непосредственно было решение тети Анны уморить себя голодом и желание Перси стать художницей. Перси просто чувствовала, что именно для этого она создана, что это придаст ее жизни какой-то смысл.
Называть себя Перси она начала в школе живописи, потому что усмотрела некоторую предвзятость в отношении к женщинам, занимающимся искусством. На последнем году обучения она написала картину размером шесть футов на двенадцать — «Орфей, укрощающий диких зверей». За эту картину ее наградили золотой медалью и поездкой в Европу, где она несколько месяцев прозанималась в парижской Академии изящных искусств. Вернувшись в Штаты, она получила три заказа на портреты, но критический склад ума помешал ей добиться успеха в этой области. Ее портреты являли собой обвинительные акты, ни один из них не был принят заказчиком. Она не задавалась целью осудить и обидеть, но была наблюдательна и нетерпима.
После возвращения из Франции она познакомилась с молодым врачом по имени Эббот Трейси. Встретились они в каком-то яхт-клубе на северном берегу залива. То был, конечно, не «Коринфянин», а просто несколько домишек из плавника, сколоченных любителями во время воскресных наездов. На бильярдном столе — сукно, траченное молью. Мебель, выловленная из моря. Две глинобитные хибарки с надписями «Для дам» и «Для мужчин» да причалы для десятка широких одномачтовых парусников, которые, по выражению моего отца, двигались со скоростью улитки. В каком-то таком уголке Перси и Эббот встретились, и она влюбилась. Он к тому времени уже был законченным развратником, чуждым, вероятно, каких-либо человеческих чувств. (Впрочем, я вспоминаю, что он любил смотреть, как дети читают молитвы на сон грядущий.) А Перси прислушивалась к его шагам, изнывала в его отсутствие, его прокуренный кашель звучал в ее ушах музыкой, и она складывала в особую папку бесконечные рисунки, изображавшие его лицо, его глаза, его руки, а когда они поженились, то и все остальное.