Ожидание (три повести об одном и том же) - Радий Погодин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гайдамаки из хаты выскочили. Пьяные, аж гогочут. Им в голову ударило у меня секреты выпытывать. Говорят: «Как же: мы его били, а секретов не выспросили». Лягнули меня для начала ногами. Всё норовили в мягкое. Я одного за икру зубами схватил. Потом ему в морду плюнул. На тебе, вошь, захлебнись. Он синий стал, как тот баклажан. Сломал подсолнух и меня тем подсолнухом по глазам. Потом побежал в хату. Винтовку тащит. «Ух, – орет, – сейчас я тебя насквозь прошью! От затылка до самой…» Кхе…
Старик кашлянул смущенно. Глянул на Славку и подмигнул.
– Приятели его затолкали. Кричат: «Ты, мол, его ухлопаешь» а нам секреты пытать надо!»
– Пытали? – выдохнул Славка. Старик спокойно кивнул.
– А чего им скаженным. Разложили костёрчик. Сели вокруг него, будто турки. Калят в огне шомпола и прикладывают к моим пяткам. Самогон дуют. Спрашивают, мол, где отряд? Сколько ружей? Какие у отряда планы на будущее?
Я думаю: «Дуры вы безголовые. Если я вам даже правду открою, вы все равно по пьяному делу её позабудете. Воины, – думаю,– вы сиволапые. Башколомы». Это я про себя так смеюсь. А вслух ору благим матом: «Бандиты вы! Шкуры! Предатели! Чтоб вас куриная моль заела». Я, конечно, и другие слова кричал, только тебе их слышать совсем не надо. Сопротивлялся словесно. А всё отчего? Чтобы боль сбить. Они мне раскалённый шомпол к ногам приложат, боль как сквозанёт по всему телу – до самой маковки. Я ору: «Люциферы! Прислужники! Петлюровские собаки! Всё одно вам конец!»
Тот, которому я ногу прокусил, всё за винтовку хватается. Требует: «Дайте ж мне, я его враз кончу».
Не дали. Ихний старший сказал: «Не торопись. Пускай до утра валяется. К утру он готовый будет для допроса. Боль его за ночь тихим сделает и послушным. А с утра мы его за ноги к журавлю привяжем. Макнём несколько раз головой в колодец, чтоб у него в голове просвежело».
Полезли в хату. Все трое. Тот, которого я за ногу кусил, высунулся из окошка с винтовкой и давай палить по подсолнухам. Мне свою сноровку показал. «Ну, – думаю, – Василий, выбросят завтра твой партизанский труп за околицу. Закопают тебя в степи прохожие люди. Вырастет на том месте виноградная лоза с красными ягодами». Это я тогда размечтался. Ночь надо мной. Звёзды. И так густо, словно раскололись они по кускам и каждый кусочек мне на прощание светит.
Я слова геройские подбираю, чтобы они, значит, поняли, как принимает кончину красный боец. И от этих мыслей скоро устал. Соображаю, как-то даже смешно мне сейчас умирать. Вроде ни к чему. Невесту я той весной подсмотрел. Серафину – степовую болгарку. И так мне жить захотелось, до слёз.
Руки и ноги у меня верёвками скручены. Занемели. Костёрчик, в котором эти кабаны шомпола грели, светится угольями, бросает мне на щеку тепло.
«Эх, – думаю, – Василий, была не была. Самое тебе испытание пришло – боль принять, и беззвучно. Накричался ты досыта. А сейчас помолчи».
Подвинулся я к костру спиной. Сунул в него руки, чтобы верёвка перегорела. Крик у меня в горле бьётся. Я его зубами держу.
Сколько это продолжалось? Долго. Верёвка подалась. Я её разорвал. Повернулся на живот. Мне сунуть руки в холодную воду хотелось. Горели руки. А воды не было.
Кони петлюровские пустили лужу. Я в неё сунул руки. Больнее этой боли я ничего не испытывал. Аж судорога всего меня смяла. Словно в нутро кипятку влили. Я тогда потерял сознание.
Очнулся, стал ноги развязывать. Пальцы обгорели, врастопырку стоят. Никак верёвку не ухватить. На плетне серп висел, которым у нас камыш бьют. Я его взял. Верёвку перерезал. Пополз. Идти не могу – подошвы шомполами сожжённые. Ползу на коленях да на локтях. Хорошо, тогда сушь была. Земля твёрдая, никаких следов.
К лиману ползу. Думаю, отвяжу лодку – и в плавни. Раза три по дороге падал. За крайними хатами меня утро настигло. Я забился под чей-то камыш. У нас на палево запасают, печки топить. И уснул…
Проснулся враз, будто меня толкнули. Проковырял в камыше дырочку. Смотрю.
Идёт по песку Егор, мой сосед. Сонный. А за ним гайдамак. Тоже сонный.
Подошел Егор, поднял охапку камыша, увидел меня. Я на него тоже смотрю и «Деву Марию» читаю: «Прими, пресвятая богородица, душу раба своего…»
Куда ж я на сожжённых ногах да с обгорелыми-то руками? И даже не страшно мне. Пусто так. Волна невдалеке плещет. А он, Егор, бросил камыш обратно. Выругался, как положено по-рыбацки, говорит гайдамаку:
– Прелый камыш. Негодный на палево. От него дух в хате тяжёлый. И борща на нём сварить невозможно, бо от него только вонь. Он огня не даёт. Пойдём, – говорит, – дальше.
Гайдамак хотел идти к другой куче, да лень его, наверно, взяла. Командует:
– Нехай. И на этом камыше твоя баба нам борща сварит. А когда не сварит, мы…
Старик смигнул с глаз что-то.
– Да ладно… Я тогда вроде в себя пришёл. Серп у меня на груди лежал, я его, когда уползал, с собой захватил. Сжал я тогда серп. Руки горят – я боли не чувствую. «Ну, – думаю, – воткну я тебе, гайдамак, этот серп в глотку».
Гайдамак пнул ногой камыш, говорит Егору:
– Бери.
Егор нагнулся. Лицо спокойное, только в глазах тень. Вдруг поворотился он круто. Ударил гайдамака снизу… Пришил он того гайдамака штыком. Камышом его забросал. А меня взял на руки и отнёс а лодку.
– Греби, – говорит, – Василий, в плавни. Я туда тоже прибуду и Марию с собой приведу. Жену свою.
Вот какие последние слова я от него слышал.
Вечером Мария в плавни одна подгребла. Меня гукает. Я спрашиваю:
– Егор где?
Молчит. Только плачет. У неё тогда первенец ожидался.
– Егора гайдамаки схватили. Крепко пытали, а покончить с ним не успели: красная конница их на геть вышибла – товарищ Котовский.
Егору гайдамаки язык вырвали за то, что молчал. И вот, подумай, потом Егор пел. Выйдет в море снасть на белугу ставить и поёт:
– Аа-ааа. А-ааа-аа. Ааа-а…
Будто ветер над плавнями. Не гляди, что без слов. И меня любил. Иногда смотрит в глаза, смотрит… Мы с ним одногодки, с Егором.
СЛАВКА, ИДИ СПАТЬ!
Старик замолчал, и Славке послышалось, что в темноте на лимане кто-то поёт, тихо, едва от тишины отличимо.
Славка теснее придвинулся к старику, посмотрел на свои руки. Они были слабые и пугливые.
– Славка, иди спать! – приказала из окна мама. Славка пошёл.
Он видел во сне, как старик скачет на белом коне, держа в окровавленных руках ясную саблю, похожую на серп. Славка видел отца, молчаливого и сосредоточенного. Отец смотрел на часы и считал: пять, четыре, три, два, один… НОЛЬ! И под элеваторами взрывалось горючее, и серые башни одна за другой отрывались от земли и уходили в небо.
КОЕ-ЧТО О СЛАВКЕ И ЕГО РОДИТЕЛЯХ
Некоторые утверждают, что детям недоступны заботы взрослых. Неверно это. Славка понимал очень многое. Одного лишь он не мог понять: почему его мама и его отец поженились.
Славкин отец уважал в людях способность работать без устали. Иногда, заработавшись, он терял счёт дням, и тогда неделя сжималась у него как бы в один длинный день. Время он мерил по сделанному. Сделанное никогда не удовлетворяло его, потому что к концу строительства у него накапливалось столько новых идей, что хоть заново всё переделывай. И, может, поэтому он с большой охотой ехал на новую стройку.
Отец никогда не бросал грустных взглядов на дом, который покидал. Никогда не тратил на сборы больше часа. И всегда говорил:
– Человека можно разгадать по тому, как он собирается в путь.
Когда Славка с мамой приезжали на новое место к отцу, мама заметно старилась. Глаза у неё тускнели, как тускнеют монеты. Платья теряли нарядность. Причёска становилась нелепой.
– Тебе нужна сутолока, – говорил отец.