Настоящий мужчина - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От иссосанных на голодный желудок валидолин в пищеводе саднило, а горло от мятного охлаждения пребывало на грани ангины. В сущности, все неприятные явления рождаются на свет в тот миг, когда ты их замечаешь, поэтому в душе Иридия Викторовича нарастала – без слов и сомнений, так надежней всего – твердокаменная уверенность, что даже кусачий мороз возник тоже из-за бардака, что из-за него же так рано темнеет и снежинки неспешно разворачиваются вокруг фонарей, словно муть, расходящаяся в воде. На стенде близ остановки был наклеен самодельный предвыборный плакат. Иридий Викторович вгляделся в плохонькую фотографию какого-то ихнего Хренделевича: ну, конечно, бородач, наверняка еврей – если не сам, так по жене, как Сахаров, а уж болтун – так это точно (себя Иридий Викторович отнюдь не считал болтуном – как и всех, чьи занятия были одобрены руководством ). За стеклом новопоставленного неонэповскими совбурами киоска, будто русалка в аквариуме (что-то будет с ленинским аквариумом...), изгибалась полуголая девица на цветастом плакате – еще одно новое веяние. Противно смотреть, подумал Иридий Викторович, пока глаза его не без удовольствия старались забраться куда поукромнее.
Откуда-то набежала толпа вырождающихся дебильных подростков, визжащих, мяукающих, лающих, блеющих, хрюкающих, скалящих зубы, грегоча и вытягивая шеи, словно стадо бабуинов. Девки были, как одна, мелкорослые, коротконогие, с детскими запухшими глазками: «штукатуркой» и «прикидом» двадцатилетние, прочими статями – двенадцати. Из парней глаз было не оторвать от одного в морковных тонах: морковный вздыбленный хохол, морковный шарф, морковные десны с едва намеченными черно-сахарными пенечками зубных обломков. Зная, сколь отвратительна его улыбка, он время от времени сладко растягивал губы. Сколько швали – и ведь ни одного еврея: даже это они на нас свалили! Плюс бабуинизация всей страны...
Подполз истошно воющий, под стать им автобус, бабуины, радостно гомоня, ринулись на приступ. Иридий Викторович сражался как лев – он имел право, а потому и сумел занять очень выгодное место локтями на поручне у заднего стекла, словно омытого косыми струями грязи какого-то чудовищного вулканического дождя. Автобус дребезжал, отчаянно взывал и тут же сникал, переходя к бессильному бормотанию, бабуины перекликались словно то ли в джунглях, то ли в свинарнике, а Иридий Викторович твердил: бардак, бардак, бардак, бардак... Рядом с его локтями мельтешили фиолетовые когти с траурной окантовкой – передернуло от омерзения.
Вдруг он заметил, что унялась боль в сердце, и гадостное трепетанье в остальном организме – слабость была изгнана чувством неоспоримой правоты . Иридий Викторович оказался как никогда близок к переоткрытию мудрого правила матушки-Церкви: грешника милуй – еретика казни, ибо единственные, по-настоящему опасные преступления – это преступления в области мысли, а всякая мелюзга, вроде разбойников и убийц, не покушается на самый базисный из базисов человеческого бытия – чувство неоспоримой правоты: недаром Иридий Викторович никогда не испытывал к преступникам такой обессиливающей ненависти, как к востроносому Шапиро. Иридий Викторович не сформулировал свое открытие вербально только потому, что в ясных формулах всегда есть что-то циничное и, в отличие от смутной убежденности, открытое для опровержений. Ведь почему был так чист и ясен канувший в Лету мир Октябрьского – там не было просто «прохожих» или «соседей»: там каждый каждому был либо начальник, либо подчиненный и лишь на самый худой случай – просто сослуживец. Ах, эта гениальная, преданная нами мечта Ильича о государстве как единой фабрике... Ах, этот образ паровоза, механизма, летящего вперед по заранее проложенным рельсам...
Однако в постели Иридий Викторович снова задумался, как вести себя на следующем занятии (скандалец-то не был выдержан на уровне современных идеологических представлений), и вновь потерял уверенность – а какая может быть надстройка без этого базиса! И когда Иридий Викторович снова ощутил страстную тоску по твердой руке и порядку, он вовсе не сделался садистом и кровопийцей: не крови он жаждал, а ясности, определенности, недвусмысленности, бесспорности. Он желал только Правоты.
Но Правоты не бывает без ПОСЛУШАНИЯ!
* * *Ляля уже давно похрапывала заслуженным сном человека с чистой совестью, то есть убежденного в своей неоспоримой правоте (Верность – высшая степень Послушания!), а Иридий Викторович все маялся на кухне, по ночам становившейся ослепительной, как операционная. Не зная, куда себя деть, Иридий Викторович с раздражением поглядывал на дверь ванной комнаты, в которой уже очень давно (минут пять) заперся его сын, а чем бы Антон ни занимался, Иридию Викторовичу всегда хотелось это прекратить, потому что занимался тот исключительно глупостями, вместо того чтобы заняться делом. Тоже нигилист. Когда ему рассказываешь о вещах самых возмутительных, он только сопит или, еще хуже, вдруг спросит набычившись: «А что тут такого?..» Как что, как что такого?! Сам должен понимать! А лицо, на поверхностный взгляд, хорошее – широкое, простое, уверенное, Лялино... Только вот унылое, бледное, с фиолетовыми, как ногти той малолетней гадины в автобусе, полумесяцами под глазами... Ну почему, почему мы, русские, не умеем готовить себе смену?.. Вот у Шапиро их еврейский катехизис от зубов отскакивает: свобода производителя, диктат потребителя, разделение властей, независимая пресса – а Антон только и знает свое: «А что тут такого?..»
Разделение на «мы» и «они» по национальному признаку доставило Иридию Викторовичу облегчение своей ясностью и неоспоримой простотой. Иридий Викторович побренчал дверной ручкой, и Антон, будто подслушивал под дверью, мигом выскочил из ванной, как встрепанный. Он был потный и раскрасневшийся, но в просветах все равно бледный – кровь с разбавленным, голубоватым молоком, подглазья же совсем траурные, как краешки тех гнусных коготков. А вот Шапиро румяный, свежий, напитавшийся кровью христианских младенцев и правотой, – уж они-то никогда в ней не сомневаются – и когда строят марксизм и социализм, и когда обратно их разрушают. В довершение Антон еще и держался рукой за печень. «У тебя болит что-то?» – не без раздражения (вечно у него какие-то глупости!) спросил Иридий Викторович и, повинуясь нерассуждающему наитию (так только и должен действовать человек: лишь нерассужда-ющее повиновение какой-то высшей силе рождает покой и безошибочность), внезапным ловким движением выдернул из-под сыновней майки полупомятую картинку, явно вырезанную из какого-то дешевого журнальчика – бумага отдавала газетой, а краски – линялой цветастой рубашкой. Впившись в картинку взглядом, Иридий Викторович немедленно перевернул ее вверх изнанкой (закопошились иностранные буковки – вот он, источник заразы). Антон побагровел до помидорного глянца (но все равно от висков продолжали стекать две разбавленные молочные реки). Иридий Викторович чувствовал, что и его лицо пылает.
Какая мерзость, как тебе не стыдно, сами собой рвались на волю готовые, какими они только и должны быть, слова – Иридий Викторович кричал шепотом, чтобы не разбудить Лялю, спавшую беспробудным сном Верных. Молочные реки разлились по опущенной физиономии Антона, а когда среди жидкой белизны остались лишь два черно-фиолетовых полумесяца, он вдруг прошептал едва слышно: «А что тут такого?..» Как что, ты сам, что ли, не понимаешь, лепетал Иридий Викторович, делая вид, что не лепечет, а кричит и притом не верит своим ушам, но на самом-то деле он в единый миг понял, что возразить ему нечего, потому что готовых слов уже не осталось.
«Ну, если ты сам не понимаешь...» – прибегнул он к последнему средству и брезгливо, за уголок понес картинку в уборную. Изорвав там клок газеты и гневно спустив воду с клочками в небытие (безошибочное повиновение продолжало действовать), Иридий Викторович, по совершении маскировочной казни над картинкой, принялся ее разглядывать в спокойной обстановке. «Как, что тут такого?» – повторял он, уже действительно подыскивая ответ и шаря во внутреннем мире, куда давным-давно не заглядывал, вдруг увидел, как где-то на затемненной его окраине горько-сладкой тенью проскользнула на своем помеле обезглавленная всадница – его первая и последняя любовь... Его первое и последнее счастье.
И ответ сыну был немедленно рожден безошибочным наитием: а то тут такого , что один человек не должен становиться развлечением для другого – тем более, двое, а особенно в таком деле, которое требует доверия и доверия, а потому и рассчитано максимум на двоих, а еще лучше – на одного участника. Но эти двое, похоже, именно развлекались и готовы были принять Иридия Викторовича в свой союз третьим. Девица весело косила на него смеющимся глазом, а парень подбадривал ее какой-то забористой шуткой. Предмет, когда-то показавшийся Иридию Викторовичу рукояткой помела, она держала во рту, как эскимо, – даже щека втянулась от аппетита.