Миграции - Шарлотта Макконахи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот только, наряду со свирепым сердцем, есть во мне и спокойное. Голос его часто звучит как голос моего мужа, и оно призывает к осмотрительности, предупреждает, что путь предстоит неблизкий и хитроумие послужит мне лучше, чем ярость.
Я прочищаю горло и говорю:
— Незачем. Зато ты мне нужен. Думаю, ты должен поступить так, как тебе советует совесть.
Эннис отводит глаза, вновь кладет руку на штурвал:
— Как твои руки?
Я не тружусь отвечать. Он сам знает, как мои руки. И изображать, что я ему чем-то обязана, буду только до необходимой степени.
Шкипер меня отпускает.
— Чего он на меня так взъелся? — спрашиваю я вечером в кают-компании.
Члены экипажа глядят на меня поверх карт — они играют в покер. Лея закатывает глаза, опускает их обратно к своим картам.
— Он не взъелся, — начинает Самуэль.
— Мне кто-нибудь правду скажет? Что такое я сделала?
— Дело не в том, что ты сделала, — скованно отвечает Мал.
— А в том, кто ты есть, — брякает Аник без обиняков.
Я смотрю на него — никогда не разберусь в этом непроницаемом лице.
— И кто я есть?
— Салага, — поясняет он. — Опасная. Слишком безбашенная, чтобы находиться на борту.
Слова растворяются у меня на языке.
Повисает душное молчание.
— Ты в этом не виновата, — мягко замечает Дэш. Но это, разумеется, не так.
Пусть и не положено, но дважды в день я захожу на мостик посмотреть, как там крачки. Красные огоньки мерно подмигивают, старательно отслеживая их путь. Птица, за которой мы следуем, ведет нас к югу и к западу, к побережью Канады. Эннис прокладывает курс, на котором, по его расчетам, мы должны перехватить крачку — если она не изменит траектории. Ни о чем другом он со мной не разговаривает, да и смотрит на меня редко, но это не имеет значения; с каждым визитом на мостик я все сильнее привязываюсь к красной точке, сильнее за нее переживаю, сильнее люблю.
Днем море тихое, на небе ни облачка. Мы медленно скользим по гладкой, как стекло, воде.
Я вяжу узлы. Понятное дело.
— Покажи стопорный узел, — говорит Аник.
Я обвязываю канат потоньше вокруг толстого, набрасываю петлю, выбираю слабину, а потом затягиваю до полного стопора.
Аник, похоже, не впечатлен.
— И зачем он нужен?
— Чтобы тянуть что-то вдоль. Или ослабить натянутый шкот, когда шкив застрял.
Он внимательно смотрит мне в лицо.
— Ты хоть представляешь, что это значит?
— Нет.
Он, кажется, почти улыбается. А потом велит мне, козел, завязать еще пятьдесят стопорных, прежде чем перейти к шкотовым.
Стоит Анику отойти, я опускаю канаты, запрокидываю голову и наслаждаюсь солнышком. Палуба подо мной нагрелась, воздух еще студеный, но мне наконец-то не понадобились пятьдесят слоев одежды. Мысли, как всегда, уплывают к Найлу. Думаю о том, как бы он свыкся с такой жизнью, с физическим трудом. Ум у него всегда был проворным, постоянно искал ответы на неразрешимые вопросы — тут Найл, наверное, отупел бы от скуки, но мне кажется, ему полезно было бы перестать так много думать. Ему пошло бы на пользу пожить телом, а не головой. Хотя — руки. Они у него гладкие, тонкие, холеные. С невероятной достоверностью я ощущаю их на себе — они гладят мою согревшуюся на солнце кожу, обветренные губы, усталые веки, массируют саднящий череп, как умеют только они. Было бы ужасно, если бы их терзали так же, как мои.
С неба прилетает голос.
Прищурившись, я разглядываю Дэша в «вороньем гнезде». Он смеется, указывает куда-то рукой.
Канаты выпадают из рук — забытые. Ноги несут меня к лееру, сердце так и бухает. Теперь я тоже их вижу — белые силуэты вдалеке, и они подлетают все ближе.
6
Когда мне было шесть, мы с мамой сидели в садике за домом и смотрели, как вороны рассаживаются на огромной вербе. Зимой ее длинные плакучие листья были цветом как снег на земле или как тонкие усики старика, а прятавшиеся между ними вороны напоминали комья угля. Для меня в их присутствии было нечто сокровенное, хотя в шесть лет я еще и не знала, что именно. То ли одиночество, то ли его противоположность. Они были и временем, и миром; в них скрывались расстояния, которые они способны преодолеть, и места, куда мне за ними не последовать.
Мама не велела их кормить, а то они обнаглеют, но стоило ей уйти в дом, я все равно это делала. Корками своих тостов или апельсиновым кексом мистера Хейзела, которые аккуратно прятала в карманах, а потом тайком разбрасывала на морозе. Вороны привыкли к подношениям и стали прилетать чаще; некоторое время спустя — каждый день. Они усаживались на вербе и высматривали, когда я накрошу им угощение. Их было двенадцать. Порой — меньше, больше — никогда. Я ждала, пока мама займется делами, а потом выскальзывала к ним наружу, туда, где они ждали.
Вороны повадились за мной летать. Если мы отправлялись за покупками, они летели рядом, усаживались на крыши домов. Если я уходила вдоль каменных стен в холмы, они кружили сверху. Следовали за мной в школу и ждали на деревьях, когда закончатся уроки. Они сделались моими неизменными спутниками, и мама — видимо, чутьем угадав, что я хочу это хранить в тайне, — постоянно делала вид, что не замечает черного облака моих поклонников.
Настал день, когда вороны начали приносить мне ответные подарки.
Мелкие камушки и блестящие фантики оставляли в саду или бросали к моим ногам. Скрепки и шпильки, безделушки и мусор, иногда — осколки ракушек, обломки камней, кусочки пластмассы. Все их я складывала в коробку, которая год от года становилась больше. Подарки они приносили, даже если я забывала их покормить. Они принадлежали мне, а я — им, и мы любили друг друга.
Так оно продолжалось четыре года, день за днем, без осечки. До того дня, когда я бросила не только свою маму, но и двенадцать своих родных душ. Иногда мне снится, что они сидят на дереве и ждут девочку, которая никогда не вернется, и приносят ей один бесценный дар за другим, и все эти дары лежат, невостребованные, в траве.
НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА. СЕЗОН МИГРАЦИЙ
Птицы уже утомились, хотя это только начало пути — хорошо, что мы их отыскали. Они направляются к нам, и небо будто раскалывается и падает крылатыми обломками — они садятся на палубу, повсюду, их не