Книга бытия - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Голая она гораздо лучше, чем одетая, — сказал я, восхищенный.
— Нагая, а не голая, — строго поправил Саша. — Запомни на будущее: женщина в натуральном образе бывает четырех видов — раздетая, обнаженная, голая и нагая. Раздетой, обнаженной и даже голой может быть всякая. Нагой — только совершенная.
Примерно через десять лет я смог добавить к этой классификации женской натуральности еще один пункт. Комендант зоны обнаружил на наре лихого урки голую женщину и написал в отчете: «Мною поймана и изъята из мужского барака № 14 одна баба-зека в полностью разобранном состоянии».
Мой восторг не нашел понимания у собарачников. Термин «разобранная» был им гораздо ближе и понятней, чем «обнаженная», тем более интеллигентское «нагая». Это был их натуральный язык.
— Завтра Мария Семеновна будет здесь, — сказал Саша. — Сможете сами убедиться, какая она удивительная.
— Только не говори маме, что она работает натурщицей, — взмолилась Фира. — Ты знаешь, у нее предрассудки. Она не переживет, что невеста ее брата показывается голой молодым студентам.
Мария Семеновна сумела понравиться Любови Израилевне. А я был ею очарован. Истинная интеллигентка, какой всегда не хватало в моем окружении, — умная без выпячивания, культурная без предрассудков, она, русская в долгой цепи предков, достигла того высшего космополитизма, каким завершается развитие любого национального интеллекта. И она прекрасно знала мировую художественную литературу.
Как-то так получилось, что нас связала поэзия. Даже Фире я редко читал свои стихи, а вот Марии Семеновне — постоянно.
Она приходила к нам по вечерам. Саша не всегда бывал дома — он часто встречался со старыми друзьями. Я занимал Марию Семеновну разговорами — она охотно слушала, я охотно говорил.
Помню я как-то прочел ей:
Я шел, я вздрагивал, я умирал.Сомненья, тревоги, забытые песни,Забытые мысли, внезапно воскреснув,Кружили меня. Но я умерялСвой шаг. Но я заглушал свои чувства.Я спрашивал: кто я? Чего я мечусь так?Зачем мне волненье? Зачем мне тоска?И путаясь в счастье, я думал: в крови я.И мысли кружились, больные, кривые,Как наспех набросанная строка.
— Школа Пастернака, — безошибочно определила она. — Сразу вспоминается его Марбург: «Я вздрагивал. Я загорался и гас». Прочтите что-нибудь специфически свое, оригинальное.
Я не делил свои стихи на подражательные и оригинальные. Я знал только одну градацию: хорошо, посредственно, плохо.
Но читать не отказался.
Смолистый запах вековой сосны,Запутанные звездные дороги.Над лесом месяц поднялся двурогий,И все окрест холмы озарены.А у реки, на соснах, что убогоТорчат на берегу, забравшись высоко,На ветви их спит Бог.И далеко Несется гулкое дыханье Бога.
— Это уже лучше, Сережа, — сказала Мария Семеновна. — В вас, мне кажется, есть что-то пантеистическое. Прочтите еще что-нибудь в том же духе.
И тогда я прочел ей стихотворение, казавшееся мне лучшим.
С утра было душно. Тяжелые тучиГромадою рваной, угрюмой, кипучейЗапутали небо. И в толщах ихВетер запутался и затих.
Все было спокойно. Но мысли сгорали,Но тело металось в тоске и смятенье.Звенело в ушах, проносились тени,Виденья рождались и умирали.
И образы, яркие, как вспышки молний,Как бред, беспорядочные и оголтелые,Врывались в сознание, и думы полнили,И полонили смятением тело.
Все было спокойно. Но слышалось уху,Как доски скрипели, как где-то в садуСрывались плоды и падали глухо,Как ветви покачивались в бреду,
Как липы тревожно шептались с дубом,Как камни стенали, толкаясь в стене…Все шло как в неровном запутанном сне —Над миром гудели беззвучные трубы.
Все было спокойно. Но виделось яркоВ постели, над книгой, в безумии парка,Как в каждом движении, как в каждом звуке,В смятенье, в бреду, в беспокойстве, в муке
Рождался в ночи, расправляя стан,Сам яростный Бог, сам лохматый Пан.
— Сережа, вы не пробовали профессионально уйти в поэзию? Мне кажется, вам бы это удалось. — Она говорила задумчиво, словно сама с собою.
— С меня хватит физики с философией, Мария Семеновна. Да и там я пока верхоглядствую. Зачем добавлять к верхоглядству дилетантство?
Помню, очень хорошо помню, что в тот момент я был неискрен. И физику, и философию, и стихи я считал не дилетантством, а вполне квалифицированной работой. Но признаться в такой лестной оценке своих дарований не посмел. Я был о себе очень высокого мнения, но только про себя — не дальше.
Я поспешил переменить тему.
— Должен признаться, Мария Семеновна, я недавно любовался вашей фигурой. На рисунках ваших студентов, разумеется.
— Ну и как — я вам понравилась? — спросила она равнодушно.
— Восхищен! Вы переступили грань совершенства. Жаль, что я не принадлежу к числу ваших студентов.
Она оживилась.
— Вам так хочется увидеть меня в натуре? Но это же очень просто. Притворитесь студентом, пройдите в мастерскую, возьмите свободный мольберт, пришпильте к доске лист бумаги и сделайте вид, что рисуете меня. Никто вас не остановит, ручаюсь.
Это было заманчиво, но неосуществимо. Остап Бендер, пытавшийся намалевать агитационный плакат, выглядел мастером по сравнению со мной. Даже под страхом смерти я не смог бы провести ни одной линии, хотя бы отдаленно напоминавшей изгиб живого тела.
— Это очень плохо, но поправимо, — сказала Мария Семеновна. — Исподволь попрактикуетесь — и сможете обмануть наших служителей. Вы думаете, среди студентов-архитекторов встречаются гении живописи?
Я обещал попрактиковаться в рисунке и возобновить этот разговор. Разумеется, о посещении изомастерской и думать было нечего.
Вскоре Саша и Мария Семеновна уехали в Ленинград. Спустя примерно год, в один из отпусков, туда приехал и я — познакомиться с городом и родственниками Фиры. Зачем-то забрел на Моховую и встретил Марию Семеновну.
Я обрадовался ей, она тоже.
— Пойдемте к нам, — предложила она. — Саша уже знает о вашем приезде. Он, наверное, уже дома.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});