Блокадные девочки - Карина Добротворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В театре или в кино вы в блокаду были?
– Нет, что вы! Какие театры… Когда все начали умирать.
– Все мысли были про еду?
– Абсолютно все – и мысли, и сны. Снилось горячее, котлетки какие-то.
– Не было ощущения бессмысленности этой страшной жертвы?
– Нет, что вы, этого не было. Умрем, но не сдадимся. Мы были так воспитаны, так накачаны. Такой патриотизм был! Такая вера! Хотя разные были настроения, наверное… В начале блокады, когда мы еще на Мойке жили, фашисты бросали листовки – «Бей коммунистов» и всякое такое. Наша соседка эстонка баба Клара подошла к нам с сестрой и сказала: «Как только немцы придут, мы вас сдадим, потому что у вас родители – коммунисты. А мы-то выживем». Когда я после войны работала в мастерской у главного архитектора, архитекторы иногда между собой обсуждали, что было бы, если бы сдали Ленинград (архитекторы ведь любят поговорить). Они тогда говорили, что меньше бы людей погибло, не разрушили бы столько памятников. Но у нас был совершенно другой настрой. Было чувство, что это наш долг. Сейчас нас называют мучениками.
– Вы знали, что немцы с евреями делают?
– Конечно, знали. Они про евреев тоже в своих листовках писали. Но антисемитизма не было. Мама у меня была наполовину еврейка. Еврейка с немецкой кровью – вот это мы как раз скрывали.
– Вы верили в шпионов, в зенитчиков?
– Разговоров про это было много. В конце Суворовского есть военный госпиталь, который разбомбили, – погибли и раненые, и врачи. У одной моей подруги мама там работала и погибла, ее опознали только по руке с кольцом. Рассказывали, что там из простыней на крыше выложили крест или какой-то еще знак и пускали ракеты.
– Вам было уже пятнадцать, думали ли вы про любовь?
– Конечно, у меня очень рано возникло чувство противоположного пола. Мама меня пристроила в детский дом на Мойке, 108, я работала в лазарете в подвале этого детского дома и на всех мальчиков и молодых мужчин обращала внимание.
– Что вы в этом лазарете делали?
– По квартирам ходили дружинницы и приносили детей, родители которых погибли; многих так и находили спящими на мертвых родителях. Я этих детей выхаживала, мыла, кормила и за это получала паек. Гладила, что-то кому-то подносила. В конце дня повара звали меня отскоблить кашу от пригоревшей кастрюли, съесть это и вымыть кастрюлю. Почти все дети умирали, потому что были в очень тяжелом состоянии, но кого-то все-таки удавалось спасти. Помню, я выходила тринадцатилетнего мальчика Витю. Там вшей столько было, столько с ними возились, утюгами их как-то прижигали. У меня тоже вши были. Кое-как пытались мыться, чистили с сестрой друг друга, жгли, научились щелкать. Когда весной открылись Фонарные бани, мама нас туда потащила. Помню пар, мужики и бабы вместе – никто ничего не различал. Как-то из шлангов поливались.
– Месячные у вас прекратились в блокаду?
– Все исчезло. Вернулись они больше, чем через год после того, как мы уехали в эвакуацию, – мама тогда стала воспитательницей в детском саду. 24 марта мы уехали по льду на трехтонках, покрытых брезентом, на полколеса в воде. Впереди нас полуторка ухнула – был обстрел. А мы проехали. Эвакуировали нас в Ярославскую область. Мама была воспитательницей, потом завучем, а я поехала в Ярославль поступать в химико-математический техникум. В 44-м году мы вернулись обратно в Ленинград.
– Как изменился город?
– Везде шла вселенская стройка. Восстанавливали все с таким энтузиазмом! Вычистили-то город еще в марте 42-го. Вышли бродячие тени в платках крест-накрест и как-то расчистили город. Убрали эти сталактиты и сталагмиты нечистот на лестницах… Одна женщина рассказывала, что садилась на счеты и так спускалась с обледеневшей скользкой лестницы. А обратно уже как-то карабкалась.
– Вы слышали про казнь немцев в январе 46-го года?
– Нет. А вот день победы я хорошо помню, мы учились в 9-м классе, нас отпустили, мы вышли на Дворцовую площадь – такой солнечный день был. Танцевали, обнимались. У меня был поклонник из Военно-морского училища – мы с ним весь вечер гуляли по набережной. На 12-м километре Мурманского шоссе стоит памятник детям блокады. Цветок жизни. Очень интересный памятник. Большая мраморная ромашка, на каждом лепестке которой написано: «Пусть всегда будет солнце…» Он был поставлен на пожертвования, а сейчас он, говорят, разрушается. Поставили его Левенков и Мельников. Мельников написал в «Ленинградской правде», что он, как и мы, ехал с семьей по Ладоге и в их грузовик попал снаряд. Грузовик стал тонуть, а он сидел в корыте – и корыто над воронкой завертелось. Остался жив только он один и дал клятву, что когда вырастет, то увековечит блокадных детей. Он у нас работал в одной из архитектурных мастерских. Но говорить о блокаде всегда отказывался. Сейчас про блокаду часто необъективно рассказывают, слишком сгущают краски, слишком много в людях негатива.
Ира Ирина Борисовна Скрипачева– Отец с мамой работали то ли на Кировском заводе, то ли на заводе Жданова, это сейчас «Северная верфь», судостроительный завод. Жили мы в коммуналке на 8-й Советской. Отец с мамой уехали поступать в военное училище в Москву, комнату сдали, а меня оставили у маминой тети в Заячьем переулке, это близко от Смольного. Потом мама приехала и забрала меня. Летом 1938 года мы были в деревне Подсолнечное, неподалеку от места, где отец стоял лагерем. Он получил назначение в Тулу, и там в военном городке я пошла в первый класс. В 39-м году началась война с Польшей, я помню, как мы отца провожали на фронт – он уезжал в эшелоне. Мама очень плакала, ну и я стояла рядом и тоже ревела. Потом эта польская компания закончилась и отец вернулся в Тулу. А затем началась война с Финляндией. Мы жили при казарме – комната, кухня. Были сборы, большая суета, и папа простудился. Утром надо было уезжать, а у него такая высокая температура, что он даже бредил. И он остался, хотя все красноармейцы из казармы уехали. Потом температура спала, отец обвязал полотенцем голову и вышел рубить дрова. А мама пошла в военторг и услышала там, как какая-то женщина говорит: «Вот наши все уехали, а этот остался при жене». Мама вернулась домой, рассказала это отцу, и он немедленно пошел и потребовал его выписать. Мы провожали его на вокзал. Я помню, что мама не плакала. И помню, как отец стоял на ступеньках и махал белым платком, пока вагон не скрылся. Он был лейтенантом, звание невысокое. 15 февраля он погиб.
– Вы помните, как узнали о его смерти?
– В клубе, в военном городке показывали какой-то фильм. Мы, ребятня, – в первом ряду. И вдруг я слышу, как мама сморкается и глушит рыдания. Потом помню, как дома она лежала на кровати, а вокруг столпились какие-то женщины. Из подразделения отца уцелел один человек. Он принес маме записку, которую отец продиктовал, умирая, – пуля попала ему в голову. Я видела эту маленькую желтую записочку: «Надя, ты еще молодая, возвращайся в Ленинград, там вся твоя родня». Мама чуть не сошла с ума от горя. Помню, как мы пилили бревна. Мы не умели это делать, и она даже руки мне бросалась кусать за то, что я так плохо пилю. Или сидела как истукан. Командир части разрешил ей поехать на лето в Опочку, потому что у нее там были знакомые. А это как раз было лето 41-го года. Когда объявили войну, мимо нашего дома толпами шли беженцы из Прибалтики. Комнату мама снимала на окраине Опочки у молодоженов, тети Нюры и ее мужа, которого сразу забрали. У мамы были очень хорошие вещи – шелковые платья, красивые туфли, шуба котиковая, мне пальто справили с овчинным воротником. Мама пошла в военкомат и взяла литер, как тогда говорили, – в Москву, в Ленинград и еще куда-то. А в военкомате разрешили с собой только один чемодан. Я помню, как она достает из-под кровати чемодан и складывает туда какие-то самые простые вещи. Входит тетя Нюра и говорит: «Что ты делаешь!» Перевернула чемодан, выбросила все оттуда, открыла шкаф, где висели все наши красивые вещи, и стала все заново упаковывать. Собрала чемодан и еще два узла увязала. Мы с этими котомками пришли на отправной пункт, где ждала машина, чтобы отвезти всех к эшелону, который ехал из Опочки в Пустошку. И вдруг мама встречает свою подругу Зину – ту самую, из-за которой она в Опочку и приехала. Та ей говорит: «Не уезжай. Спрячемся в деревне, а война через два месяца кончится».