Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно было считать, что я не расставался с Лидой Пономаревой ни на секунду, начиная со старшей группы детского сада. В младшей ее просто не было… А она? Расставалась ли со мной хоть на секунду?
— Этого ты не узнаешь никогда, — огорчил меня Игорь. — Скажет, что не расставалась. А с точностью этого не установит никто. Ни один психолог!
— Даже ты?
— Даже я.
Особой достопримечательностью нашей школы был ее «театр». Так получилось, что брат преподавательницы литературы — известный режиссер, лауреат всяких премий Иван Васильевич Афанасьев — руководил театральным училищем, приравненным к высшему учебному заведению. Он исповедовал теорию, согласно которой актерские дарования надо искать и обнаруживать если не в родильном доме, то, уж во всяком случае, среди школьников. Его сестра-учительница посоветовала обнаружить эти таланты в ее школе. И режиссер обнаружил! Поэтому по воскресеньям в наш зал устремлялись театралы со всего города. Зал — когда не только яблоку, но и сливе негде было упасть — вмещал человек двести. И попасть в него считалось престижным. «Вчера мы были у Афанасьева!», «Вы еще не были в афанасьевском театре? Ну как же так?». Характерно, что академический театр, который прежде возглавлял брат нашей литераторши, «афанасьевским» не называли.
Знаменитый режиссер относился к сестре-учительнице почти так же, как мы с Игорем к Даше. И он и мы любили своих сестер и защищали их: мы Дашу — от поклонников и завистниц, а он свою сестру — от жизненных невзгод и полного одиночества. Благодаря брату — народному артисту Ивану Васильевичу — незамужняя и бездетная, активно некрасивая женщина обрела новую жизнь: пусть не личную, но необычайную, праздничную. С помощью ее протекции можно было добиться «прослушивания» у Ивана Васильевича, достать билеты — хотя бы на приставные стулья. То, что на спектаклях требовались и приставные стулья, было нашей дополнительной гордостью.
Я говорю «нашей» не только потому, что учился в той школе, но и потому, что первым среди обнаруженных Иваном Васильевичем талантов была Даша. А вторым дарованием — опять вторым! — стала Лида Пономарева. Произошло это, когда мы учились уже в восьмом классе. Неприязнь Лиды к Даше с каждым годом все оттачивалась, превращаясь постепенно в ненависть. Даже в классном журнале Даша была впереди, так как хоть первые буквы наших фамилий совпадали, второй буквой у нас было «Е», а у Лиды, к ее неудовольствию, «О».
Даша играла Золушку, Снегурочку, Джульетту… А Лиде и другим дарованиям Иван Васильевич, как и все режиссеры, подробно и неоднократно объяснял, что нет «маленьких ролей», а есть «маленькие актеры». Лида, с одной стороны, не хотела считаться маленькой актрисой, боящейся неглавных ролей, а с другой — к маленьким ролям она тяготения не испытывала.
— Великие мастера часто исполняли и великие роли, — справедливо заметила она.
— Но не гнушались и «проходными», превращая их в незабываемые, — пояснил Иван Васильевич.
Сначала Лиде досталась роль одной из Золушкиных сестер.
— Ну да… Твоя сестра будет играть сказочно идеальную героиню, а я, естественно, стерву.
— Но стерву может играть и сказочно идеальный человек, — ответил я, намекая, что Лида является именно таким человеком.
Сейчас, когда та любовь давно уже освободила меня от своих оков, я осознаю, что Лида, увы, не была идеальной.
Она была ослепительной: ослепляли безукоризненной, поражающе одноцветной белизной ее зубы; ослепляли празднично золотистым, как с новогодней елки, блеском ее волосы, а осенне-яблочным — ее щеки… Находясь в таком ослеплении, сути не разглядишь. Глаза у нее были разного цвета: один зеленый, а другой — карий. Она непрестанно об этом помнила. И, как все другое, использовала столь редкую необычность для своей выгоды. То прищуривала — не закрывая до конца! — карий глаз, а зеленым открывала желанную для многих дорогу к общению. Щелочка карего глаза предупреждала, а то и угрожала: надежда может быть отобрана, а обещание прекращено.
Когда мы были уже в десятом классе, Иван Васильевич — как нарочно — предложил Лиде «попробовать себя» в качестве кормилицы Джульетты. Отказаться от роли — это значило, по системе Афанасьева, отказаться от театра. И Лида на сцене, у всех на виду, стала кормилицей моей сестры.
«Слава Богу, что Дашу на самом деле вскормила все-таки моя мама!» — думаю я сейчас.
Иван Васильевич выглядел не то чтобы красивым, а роскошным мужчиной: даже запах от него исходил какой-то дворцовый. Нельзя сказать, что значительными выглядели «черты» его лица, ибо «черт» не было, а были: уж нос так нос, подбородок так подбородок, лоб так лоб (не столь сократовский, как у Абрама Абрамовича, но выпуклый, крупный, явно таивший в себе ум, от которого невозможно было укрыться). Уж поверьте мне, психоневрологу.
Словно только что полученные от портного, витринно отутюженные костюмы; неотрывные от них по цветам и оттенкам галстуки; рубашки (ни единой складки под микроскопом не разглядишь!), ненастырно гармонировавшие и с костюмами, и с галстуками; платки, пышно выбивавшиеся из нагрудного кармана…
Так как мама и Даша все на свете умели, они и зашарпанную школьную сцену превратили в театральную, стараясь, чтобы эстетически она соответствовала внешности Афанасьева. Убрав все лишнее, углубили ее. А дома по вечерам «ушивали» и расцвечивали чьи-то пиджаки, брюки и платья, подгоняя их под внешность и характеры «действующих лиц».
— Все, что с «чужого плеча», должно стать своим для плеча персонажей, — напоминал на репетициях Афанасьев.
Сам-то он постоянно ощущал свою одежду своей — и плечами, и грудью, и спиной… То, что было на нем, могло быть только на нем.
Сестра-учительница была похожа на брата, но скульптурность мужского лица к ее лицу не приспособилась: делала его громоздким и вызывающе неженственным. Лишь взгляд у них был один и тот же: откровенный, не боявшийся столкнуться с другими взглядами.
На премьере «Ромео и Джульетты», обставившей школу автомашинами, как бензоколонку, я, сидя позади Игоря на приставном стуле, заметил, что Иван Васильевич тоже как бы исполнял в спектакле ведущую роль: он смотрел на Дашу не менее влюбленно, чем общешкольный сердцеед Гена Матюхин, игравший Ромео.
Это было нашей последней школьной весной.
Гена, который в программках именовался Геннадием, на сцене признавался в любви не Джульетте, а моей сестре Даше. Получил такую возможность… Другой возможности у него не было, потому что на прежние притязания Даша ответила с маминой деликатностью и маминой же решительностью:
— Не обижайся, пожалуйста… Но уволь!
— От чего тебя уволить? — спросил обескураженный Матюхин, привыкший даже «крепости» брать без боя.
— Не от чего, а от кого, — ответила сестра. — От себя!
Таким же радикальным образом она реагировала на домогательства и других поклонников. А если домогательства продолжались, Даша обращалась за помощью к своим братьям, которых Абрам Абрамович не без причины называл «братьями-разбойниками». Сыновья Героя, мы обороняли сестру героически: предупреждениями, угрожающими записками, а то и физической силой, которая иногда оказывалась результативней уговоров и убеждений. Так как Даша умудрилась покорить даже недоступные для лирических чувств сердца хулиганов, живших в нашем дворе, нам пришлось объявить войну и тем влюбленным, что находились на учете в милиции.
Узнав о кровавой — в буквальном смысле — мести, которая по-грозовому низко и душно нависла над нами с Игорем, Даша тоже ощутила себя наследницей отцовского героизма. Увидев из окна, что шайка влюбленных, усевшись на скамье — пока еще не подсудимых, а в центре двора, — играла в карты, Даша помчалась вниз. Она и бегала так, что впору было, разинув рот, заглядеться: легко отрываясь от земли (вот-вот взлетит и исчезнет!). А вернувшись, сообщила маминым, неотразимо грудным меццо-сопрано, в которое можно было персонально влюбиться:
— Они вас пальцем не тронут!
Поклонники-хулиганы угрожали нам вовсе не «пальцами», а кастетами и ножами, но мы с Игорем приняли отважные позы:
— Чего их бояться?
Была ли она сама до тех дней в кого-нибудь влюблена? Это, при ее скрытности, и сам «объект» долго бы не узнал. Но существовал ли он?
Когда Даше было лет тринадцать или четырнадцать, она, помню, сказала учительнице Марии Петровне, насмерть стоявшей за справедливость:
— И вы растолкуйте, пожалуйста, родителям, которые почему-то взбудоражены, что их сыновья в полной безопасности. Я мальчишек уже просила… Но передали они или нет?
— Умница ты моя! — восхитилась Мария Петровна.
Тогда сестра еще никого не любила. А теперь?
На сцене она погибала от любви только к Ромео. И, желая знать, убедительно ли она погибает, мимоходом бросала взгляд на Ивана Васильевича.