Четырнадцать сказок о Хайфе - Денис Соболев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому прибавилась еще одна странность, которая иногда бросалась в глаза, как бы глубоко Харрингтон ни был погружен в свои мысли. Как это ни странно, жители города вокруг него вели себя так, как будто появление башен ничего не изменило в их жизни, как будто глубинный духовный смысл башен не был им ясен — или мог оставаться неясным. В разговорах они часто вообще не упоминали башни, а если и говорили о них, то как об артиллерийских сооружениях, призванных обеспечить защиту гавани. Подобная способность обманывать других в отношении собственных мыслей удивляла Харрингтона; и все же он не сомневался, что теперь — когда главный вопрос человеческого бытия явлен им столь наглядно — в глубине души, может быть, и не признаваясь другим, окружающие его люди все равно вынуждены сверять каждый свой шаг и каждую свою мысль с этой явленностью истины. Но и эта уверенность оказалась поколебленной; ни в словах, ни в поступках, ни в выражении глаз этих людей он не находил подобной — казалось бы, столь неизбежной — необходимости сверять свою жизнь и свои решения с внутренним голосом, предписывающим им быть на стороне добра. Те же колебания, которые он иногда принимал за подобную потребность, обычно объяснялись столкновениями личных желаний с общественной нормой. Поначалу он приписывал это равнодушие Востоку — Харрингтон зашел так далеко, что даже был склонен считать, что сердце человека рождается лишь один раз, на западе или на востоке, и уже ничто не способно этот факт изменить. «Мы можем воевать одним и тем же оружием, и торговать за одни и те же монеты, — говорил он себе тогда, — но через пропасть между душами невозможно перекинуть мост». Впоследствии он все же нашел объяснение более убедительное и более правдоподобное.
Он заметил, что в то время, пока он проходил свой мучительный путь поиска, любви и сомнений, окружающие его люди совершали одни и те же действия и произносили одни и те же слова. Харрингтон даже начал украдкой подглядывать за ними. Они вставали утром в одни и те же часы, шли одной и той же дорогой, произносили одни и те же слова, исполняли одну и ту же работу, ссорились с одними и теми же людьми, совершали одни и те же ошибки и подлости. При ближайшем рассмотрении они стали казаться ему промышленными машинами, которые кто-то по ошибке облек в плоть и кровь. Поначалу увиденное ужаснуло Харрингтона, поскольку вопреки его башням — и с ничуть не меньшей явленностью неоспоримого — оно доказывало, что никакой возможности выбора между добром и злом, так же как и никакой возможности выбора вообще, у этих людей не было и не могло быть. Но потом он понял, что дело не в людях, но как раз в его башнях. Вероятно, подумал он, благодаря какому-то немыслимому необъяснимому чуду в момент строительства башен время этого города остановилось, а его жители начали бесконечно повторять один и тот же последний день. Именно этим и объяснялось то странное ощущение призрачности окружающей реальности, которое он все чаще ловил в себе в последнее время. И только человек, пришедший в город извне и не подозревающий обо всей этой призрачной бутафории, мог ощутить ту глубину морального выбора, который эти башни делали для него осязаемым и зримым, и прожить эти несколько дней среди марионеток как дорогу к гибели или вечности. Так Харрингтон понял, что остался жить среди духов, за какие-то прежние грехи вынужденных бесконечно повторять один и тот же день, бежать единожды заданной колеей, разыгрывать многократно проигранный сценарий.
Некоторые эпизоды, участником которых Харрингтон оказался, укрепили его в этом мнении. После достаточно долгого периода равнодушия к окружающему миру он стал более наблюдательным. Несколько раз, оторвавшись от своих мыслей, Харрингтон поражался тому, что при встрече с ним люди, с которыми он несомненно был хорошо знаком, ни словом, ни жестом не показывали этого знакомства. Они проходили мимо него даже не так, как если бы он был совершенно незнакомым им человеком, а так, как если бы его и вообще не было на их пути. Переборов мгновенные всплески возмущения и обиды, Харрингтон подумал, что и это естественно, поскольку, оставшись в качестве архитектора в призрачном городе духов, он уже не может быть его частью. Это было странно, грустно, но удивительно понятно. «Ты согласна?» — спросил Харрингтон. «Да, — ответила она, улыбнувшись, — пути плоти и духа редко пересекаются на пыльной дневной улице». Но однажды вечером он все же подошел к одному из своих давних знакомых. Его знакомый выглядел усталым и неожиданно постаревшим; Харрингтон поприветствовал его и протянул руку. Его собеседник отшатнулся. «С вами все хорошо? — участливо спросил Харрингтон. — Или вы просто обижены на меня за то, что я так надолго пропал? Простите. Мне не следовало себя так вести». Его собеседник побледнел еще больше. «Мне сказали, что вы умерли», — выдавил он. «Умер? — шутливо переспросил его Харрингтон. — Хорошенькие же обо мне ходят слухи. Кто бы мог подумать, что можно потерять человека в таком маленьком городке. Ну вот вы же видите, что я жив».
Он рассмеялся, и его собеседник рассмеялся тоже, но все еще как-то неестественно, сипло и напряженно. «И как же, по-вашему, я умер?» — спросил Харрингтон, мысленно сокрушаясь о том, что вокруг нет никого, кто бы в достаточной степени обладал добрым английским юмором и с кем бы он мог разделить комичность ситуации. «Вы пропали, — ответил его знакомый, — вы же сами сейчас это сказали. Вас даже отпели. Но еще говорили, что на вас упал камень на стройке, и управляющий работами, стремясь избежать скандала, тайно вывез тело». — «Какая ерунда, — сказал Харрингтон. — Ну теперь вы, надеюсь, видите, что я жив-живехонек, хоть и несколько устал от одиноких размышлений». Его знакомый кивнул и протянул ему руку; рука была холодной и чуть подрагивала. «Как и полагается духу», — подумал Харрингтон с легкой насмешкой. Они еще некоторое время поболтали и разошлись — каждый своей дорогой; теперь его знакомый наконец-то вел себя просто и даже сердечно. Так что, когда он скрылся за углом, Харрингтон вдруг подумал, что был бы рад пригласить его на ужин. Он развернулся, тоже свернул за угол и увидел совсем иное лицо того же человека; оно было почти белым, даже как-то светящимся в темноте вечера, застывшим в гримасе ужаса. Когда Харрингтон окликнул его, его знакомый повернулся и бросился бежать. Несколько похожих эпизодов еще больше озадачили Харрингтона; его знакомые вели себя странно даже для духов.
Впрочем, не то чтобы их поведение как-то расстраивало Харрингтона или даже очень занимало. Он был погружен в свои мысли о Боге, которые все чаще становились разговорами с Богом, и в свои размышления о добре и зле. А еще его бесконечные разговоры с этой удивительной, такой близкой и знакомой — и таким нелепым образом утраченной — женщиной, и его попытки — теперь уже счастливые в своей осознанной безнадежности — ее найти, занимали значительную часть его времени. «Небо», — говорила она; «Море», — отвечал Харрингтон. «Ветер», — возражала она, соглашаясь; «Огонь, огонь, огонь», — откликался он. Теперь, когда он был постоянно с ней, все мгновенно и неожиданно понимающей, даже его бесконечные метания между этими двумя таинственными и неизречимыми башнями Хайфы все реже приобретали характер моральной агонии. И все чаще ему казалось, что он идет по тонкому канату, натянутому над мирозданием, оглядываясь на белую и черную башни, размечающие и указывающие путь.
И все же повторяющиеся странности его городской жизни не переставали удивлять Харрингтона. Наконец стремление окружающих его не замечать и их нелепые, наигранные приступы страха сделались невыносимыми. Тогда Харрингтон решил внести некоторую ясность в сложившуюся ситуацию, которая постепенно перестала казаться ему смешной. Однажды вечером, случайно встретив коменданта оттоманского гарнизона, с которым он часто разговаривал после своего приезда в Палестину, Харрингтон подошел к нему и пригласил пообедать вместе на следующий день. Комендант покрылся испариной, повел себя в высшей степени странно, пообещал встретиться, но на следующий день, разумеется, не пришел. Когда, уже не зная, что выбрать — возмущение или обиду, Харрингтон спросил о нем какого-то другого незнакомого военного, тот ответил ему, что комендант умер. «Он знал, что умрет, — сказал военный, понизив голос, — потому что вчера он встретил дух строителя этих башен. С тех пор он был как не свой, и все ждал, когда дух за ним придет». Так Харрингтон узнал, что на самом деле привидением стал он сам.
Сказка девятая
О человеческой пыли
Рахель приехала в Палестину тогда же, когда и все. Она приехала из города Тарнов в Галиции, которая когда-то хоть и была частью Австро-Венгрии, но после Первой мировой войны отошла к Польше. Так что во внутреннепалестинских классификациях она попала в категорию «польских евреев». После нескольких кратких попыток осесть в Тель-Авиве и Хайфе Рахель уехала в киббуц, где и осталась. Поначалу она поддерживала ниточку нерегулярной связи с семьей, хоть ей и казалось, что она все меньше интересует оставшихся, а потом великая европейская темнота поглотила и эту связь. Она работала на земле, ела в общей столовой, слушала популярные лекции про Сталина, временами спала с другими киббуцниками, обсуждала ночные стычки с бедуинами, приходившими воровать скот; иногда заходила в общие ясли или садик взглянуть на своих детей. Все было как у всех, и жизнь медленно проплывала мимо нее. Некоторое время она думала, что ее семья погибла, но это было не так. Когда вспыхнула война и стало ясно, что Польша — это нелепое создание Версальского мира, где скамейки для евреев уже предусмотрительно красили в желтый цвет, а бывшие погромщики и военные преступники получали государственные пенсии, — обречена, ее семья бежала в восточные области. Конец войны застал их в Лемберге, где они краем глаза даже увидели совместный парад вермахта и Красной армии. Пытаясь устроить жизнь семьи на новом месте, отец Рахели Исаак пошел работать на фабрику. Но вскоре он обнаружил, что экономическая жизнь на новой родине была устроена крайне беспорядочно, и вещи, которых отчаянно не хватало в одном месте, часто можно было с легкостью купить на расстоянии всего лишь в пару сотен километров. Тогда он решил сменить тяжелый, а часто и непосильный труд рабочего — среди людей, язык которых он почти не понимал, — на торговое обустройство страны столь нерациональной. Так и получилось, что среди русских слов, выученных им уже в первые месяцы после бегства, оказались слова «спекуляция» и «детский срок». Этот детский срок был всего пять лет, да еще и по «безопасной» уголовной статье; в конечном счете он спас и Исаака, и его семью.