Когда сверкает молния - Александр Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай прыгнул в кабину, резко нажал на педаль акселератора, дав полный газ, и с силой откинул рычаг застопоренного тормоза.
Трактор, как живой, встал на дыбы. Секунду поплясал на месте и, лихорадочно задрожав, дернулся боком к скале. Еще рывок, другой, третий... Зависшие над ущельем бревна стронулись, громыхая по камням, подались вслед за трактором. Николай всем своим существом слился с машиной. Метр за метром с поклажей на весу двигался послушно трактор. Троса, скрученные в несколько раз, жалобно звенели от натуги, но не рвались. И вот связка бревен комелями выползла на самый край обрыва, почти перпендикулярно встала над камнями и с грохотом перевернулась на дорогу. Трос оглушительно лязгнул и оборвался.
Николай остановил машину.
— В тельняшке родился! — издали крикнул Хаммат и, обходя бревна, заспешил к Николаю, уже успевшему выпрыгнуть из кабины.
Вспомнились слова прораба: «Дорога, — бывало говорил тот, — как хорошая книга! Ее хочется читать все дальше и дальше...»
— Хороша книга! — в нервном перенапряжении крикнул он и засмеялся.
Подбежавший паренек ничего не понял, но засмеялся вместе с ним, извинительно поблескивая черными глазами.
На гребне перевала показались ребята с первого трактора, ушедшего далеко вперед. Они бежали под уклон, не зная о том, что здесь стряслось всего несколько минут назад.
Прихватив в заброшенной охотничьей избушке пачку соли, Николай заторопился назад. Миновав перевал, он оказался в прибрежной лощине, где совхоз заготавливал строительный лес. Здесь, как после, настоящей баталии, лежали вповалку могучие стволы деревьев. Сосны, еще не ошкуренные и даже не освобожденные от тяжести корявых ветвей; такие же стройные пихты, изредка кое-где белели тела берез... Прошедшим ливнем омыло все это нагромождение не успевших умереть, но уже и не шумящих живой листвой деревьев.
Он долго стоял на вырубке, охваченный смутным волнением. Вот огромная, в два обхвата, старая сосна лежит на земле, разметав, как в беспамятстве, ветви. Замечает под ее золоченым стволом молодые побеги обглоданных, смятых, переломанных березок и елочек. Сосна, падая, уничтожила все, что сумело вырасти под ее бушующей кроной, успевшей вдосталь напиться солнцем.
Должно ли так бить? Предопределено ли это самой гибелью? Погибая, дерево обязательно подминает под себя лесную молодь. Но не на каждой же вырубке так! А встретилась именно такая, где падающее дерево погубило собою молодые поросли.
Николай сумрачно глядел на все это пиршество смерти, и рисовалось ему что-то невиданно жуткое из другой жизни, о которой он ничего не знал и не узнает.
Отец? А есть ли он у него? Нет отца...
А был ли?
И с болью сам себе ответил: не было!
...Тот черный жестокий день, ту не придуманную воображением ночь вернула ему эта лесная вырубка.
Тогда отец был еще жив. Он трусом полз по земле, озирался на попутные деревни, сторонился военных частей и шел, шел, не сознавая, что идет к погибели. Угрюмый страх придавливал к земле.
У ног Николая лежали поваленные деревья, огромные, величавые. Их срубили для новых домов и школ, для тесовых оград и оконных рам. Мертвые, они лежат перед ним, придавив собою поросли молодняка. Но никто не вправе упрекнуть их в этом! Они хорошо росли на земле и упали, спиленные, чтоб заново обрести другую жизнь.
Лица отцовского он никогда не знал. Той черной ночью он видел одну смутную тень у порога избы. Кто-то сумеречный тянул к матери длинные руки, а та зло и отчаянно отбивала их от себя. Обросший, грязный, со звериным блеском в глазах кто-то оттолкнул мать в сторону и хрипло выдохнул: «Дай хоть поесть!» «Жри и уматывай, пока я в сельсовет не доложила!» — кричала мать. «Это бог покарал меня, — слышался чей-то голос. — Молоканам грех убивать и воевать не велено!..»
И Николаю представилось, как пробирается этот человек к дому, к своему, как ему казалось, единственному спасению...
...Как он сумел выжить в пекле первого боя? Не на такой ли, похожей на эту земле, не у такого ли вечного леса поднимались его однополчане в атаку? А он, оглушенный ударом в плечо, отойдя от контузии, бежал в обратную сторону. Все дальше и дальше... И опять бежал бездумно, гонимый страхом.
Подошла осень. Морозец и сырость одолели его. Больной, простуженный, сутками ничего не державший во рту, добрался он наконец до родных мест. Думал, что здесь перебьется, перезимует, а там — видно будет. Он подполз к самому краю поблеклой, уже заметно поредевшей уремы. Из овражка дохнуло на него речным холодом. Свинцово дымчатая вода, окантованная вдоль берега серебристой кромкой льда, тускло поблескивала, отражая негреющие солнечные блики. Лучи падали отвесно, разрезали насквозь неглубокую воду и четко высвечивали цветастые камешки и зеленые травинки на дне речки. Спустившись по глинистому склону овражка, он оказался на прибрежной россыпи пестрого галечника. Камни-голыши больно кольнули локти, разбередили и снова окровенили мосластые колени, гулко загремели под ним. Сухими, потрескавшимися губами он жадно припал к воде. И пока пил ее, ничего не видел, не замечал перед собою. Только плеск мелкой ряби дрожал и поблескивал в бессмысленных глазах. Жажда, мучившая целый день, унялась. С трудом оторвал от воды насытившиеся влагой губы. По щетинистому подбородку заструились капли. А ему так захотелось завалиться на спину, на этот прохладный, тронутый слабой изморосью галечник и лежать, лежать бездумно, бессмысленно, следить за легкой накипью белесых облаков, образующих причудливые фигуры.
Неожиданно глаза его округлились, бесцветные и уставшие, они налились жадным огнем. Голод, подавленный недавней жаждой, проснулся, ощутимо кольнул в живот. Глаза сверлили одно и то же место в тихой заводинке. Там, плотно прижавшись ко дну мелководья, ползали, неуклюже копошились прямо около берега, в каком-то метре от него жирные безразличные ко всему пескари. Он стянул с головы пропотевшую фуражку, стараясь не греметь галькой, чтоб не спугнуть рыбешку, подобрался к самой кромке воды, резко вытянул руки, накрыл фуражкой как раз то место, которое сверлили его горящие глаза. Зачерпнув вместе с грязью, песком и глиной воды, долго ждал, пока вся влага не просочилась через поры материала: вылить на берег боялся, вдруг да упрячется пойманный пескарик между камней. Когда в фуражке остались песок да камешки, он с радостью обнаружил там трепещущуюся маленькую одну-единственную рыбешку. Но это был не жирный пескарь, а скользкий, длинный, как суровая нитка, вьюн. Пацанами, вспомнил он, вьюнов они выбрасывали, говорили, что есть их нельзя. Но давнишнее суеверие мелькнуло в голове смутно, туманно. Он тут же выхватил из фуражки маленького вьюнка. Передними зубами перегрыз сначала голову, затем всю рыбку, извивающуюся еще на морщинистой ладони, поспешно кинул в рот. Долго с наслаждением жевал холодное крошечное тельце, до тех пор, пока во рту не образовалась слюна с приятным слабым запахом рыбы. Проглотил слизь, но голод придавил еще глуше. Он несколько раз процеживал фуражкой замутненную воду. Безрезультатно. Обнаглевшие пескари тучей лезли туда, где муть поднималась с мелкого дна, взбудораженного мокрой отяжелевшей фуражкой. Тогда в гравии, рядом с водой он принялся копать широкую ямку. Торопился, боясь, что пескари разбегутся. В кровь разбередил пальцы, заусеницы от ногтей поползли мелкой стружкой вверх, отрывались с болью, и вода постепенно окрашивалась кровью. Горловину ямки он соединил неширокой канавкой со струей речной воды, потом отполз и замер в ожидании, сжимая в руках булыжники и фуражку. Муть немного осела, и он обрадованно увидел, что в ямку сползаются пескари: один, другой, третий...
Так, как сейчас, он никогда еще не голодал. В первые дни, бродя по незнакомым полям вдалеке от передовой, то и дело натыкался на заброшенные огороды, выкапывал молодую картошку, свеклу, морковь, попадались перезревшие запоздалые крупные огурцы. Позднее не боясь заходил в деревни, солдатки и вдовы кормили его, жалеючи. Прикидывался раненым, идущим из госпиталя. А здесь, в родных краях, его одолевал страх. Пугаясь всего, шарахался в кустарник, забивался в леса. Понимал, что могут опознать.
Между тем день освободился от холодности, солнце пригрело землю, она распарилась и отдала последнее тепло, сохраненное с лета, синему сквозному воздуху. Наевшись сырых пескарей, пригретый солнцем, он заполз в прибрежный камыш и уснул. А когда проснулся, было уже темно. Вдали, на возвышенности, теплились слабым огоньком окна домов, лаяли собаки, тянуло оттуда приятной горьковатостью кизячного дымка. Что-то давнишнее и родное, близкое и прекрасное всколыхнулось внутри. Зябко вздрогнули плечи, в груди защемило и больно и сладостно. Словно теплые руки матери прикоснулись к щекам, по которым скользнула слеза; словно обняла жена, податливая и разгоряченная долгим ожиданием; словно сморенный беготней сынишка припал пугливым одуванчиком к его плечу...