666, или Невероятная история, не имевшая места случиться, но имевшая место быть - Ян Гельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отперев длинным ключом шестой замок на обитой порванной клеенкой стальной двери, Шурик Иванович наконец попал в свое уютное гнездышко, которое с таким тщанием вил много лет. Попал и тут же чертыхнулся, ударившись ногой о набросанные у порога узлы. – Фрида! – позвал он верную спутницу своей нелегкой жизни Фриду Рафаиловну. – Фрида, что это такое? – Это? Будто ты не знаешь! – возникла в дверном проеме спальни маленькая и круглая спутница. – Это – бытовая радиоаппаратура Семигоевых. Только что Марина Тимофеевна принесла. А это – Кулика. – И зачем это нам надо? – машинально, уже все понимая, спросил Шурик Иванович. – Ну как зачем, Шмуль? – Фрида Рафаиловна склонила голову набок.- Ну как зачем? У людей скоро будут неприятности, и… – Фрида! – Шурик Иванович воздел руки к малогабаритному лепному небу над головой, задевая антикварную люстру (Версаль, XVIII век), прикрытую на случай гостей абажуром из газеты. – Фрида! А ты знаешь людей, у которых неприятности будут не скоро? Я таких не знаю. У нас самих… – Тут у Шурика Ивановича перехватило дыхание. – У нас у самих они будут очень скоро. Когда Кулик приходил? – Только что. Спрашивал про Оксаночку. – Спрашивал, – негодующе хмыкнул Шурик Иванович. – Хорошо еще, что так обошлось, а ведь мог и жениться… Ладно, давай. Верная и опытная спутница, развернувшись, как крейсер на морском параде, уплыла в спальню, не выясняя подробностей. Из семейного святилища она появилась через несколько минут с двумя узлами в руках. – Шмуль! Это надо отнести в первую очередь. – Тяжело вздохнув, Шурик Иванович начал зашнуровывать ботинок, который только что пытался расшнуровать. – Отнеси к Жлоберману – у него только позавчера кончилось. – Ты меня убиваешь, – Фрида Рафаиловна замахала руками, отчего зашуршали и зашелестели развешанные на стенах прихожей похвальные грамоты – гордость семьи. – Ты меня убиваешь – Жлоберманы еще не забрали свое. – И она негодующе пнула ногой старенький, перевязанный бечевкой чемодан, в котором звякнули упакованные караты. – Неси к этому, к учителю. За тот язык, что он нам сделал, он может подержать. – За тот язык, что он нам сделал, я бы его самого подержал. – Шурик Иванович вспомнил последнее отчаянное письмо родной кровинушки- дочери Оксанки Шуриковны. Кровинушка, задыхаясь под непосильными тяготами жизни в чужой стране, просила выслать барахлона для протирки стекол в личном кадиллаке. Объяснялась просьба не только тяжелым материальным положением кровинушки, но и тем, что весь выпуск барахлона Там полностью экспортировался Сюда. Для покрытия потребностей Фабрики Имени Юбилея Славных Событий. Вспомнив про барахлон, Шурик Иванович тихо содрогнулся. Вот уже десять лет вся жизнь его протекала в незаметной постороннему глазу, но напряженнейшей борьбе. Как нам уже известно, барахлон крали. Это было. Много крали. И это было. И даже так много крали, что стало его явно не хватать, и залихорадило швейное производство. И вот тогда крепко задумался Шурик Иванович – как спасти любимое предприятие. Именно тогда и возникла цепочка: от старушки Власьевой через отца Агасфертия Семигоева к Шурику Ивановичу. Второй ручеек из того же источника тек через старца, духовного вождя секты джинсоистов-несогласников Роберта Николаевича. Замкнувшись в руках героя материальной ответственности, оба ручейка и питали последние годы швейный гигант, спасая его от закрытия. Все украденное, неподобранное и старушкой принесенное Шурик скупал за наличные и постепенно возвращал в производство. Каким образом эти операции приносили пошивочному ветерану доход – загадка даже для нашей загадочной истории. Но именно на таких загадках и держится славная наша, самая загадочная из всех экономика. А потому раскрывать ее мы пытаться не будем. Пусть себе. А вернемся в прихожую семьи Апельсинченко, где бредет к двери славный Шурик Иванович. Брести тяжело: давят узлы и предчувствия. Кулик зря не улетит. Вспоминается разное из всякого. И уже на лестнице догоняет его голос предусмотрительной верной спутницы. – На обратном пути купи сухарной муки, слышишь?
* * *Гнездышко, только недавно начавшее обрастать пухом, еще не наполненное писком желторотых птенцов, хотя всего остального в нем уже было собрано немало, грозило рухнуть с высоких веничных ветвей. Горестно обхватив руками буйную искусствоведческую голову, Женя Зюрин тихо стонал, все глубже погружаясь в огромное кожаное кресло у двери. Кресло было его гордостью, так как приближало его к Вольтеру и нетленности. Кроме того, высокая спинка заслоняла от прекрасных глаз жены Виолетты наиболее рискованные иллюстрации из любимой монографии «Изображения женских половых органов на мамонтовых бивнях эпохи Кроманьона» парижского издательства «Ле блуд», за которой искусствовед обычно отдыхал от веничных трудов. Но в настоящий момент даже простая и строгая красота цветных вкладок не могла вывести Евгения Николаевича из состояния безысходного отчаяния. Виолетта сосредоточенно пудрила нос. Молчание становилось все более тягостным. Наконец оно было прервано громким, полным оптимизма, свойственного интеллигенции, воплем «Все пропало!». Зюрин вскочил и побежал по комнате, спотыкаясь о разбросанные по полу парфюмерные наборы и образцы веничной продукции. – Все, все пропало! Виолетта внимательно посмотрела на мужа, и взгляд ее, влажный и зовущий, как у горной газели, стал грустным и тусклым, как у колхозной коровы. – Все! Половицы вск'оют, моног'афию конфискуют, – стонал искусствовед. Его неискушенной в вопросах сыска душе именно вскрытие половиц с последующей конфискацией казалось, естественным и неизбежным результатом любого расследования. – А меня, меня! – Евгения Зю'ина-Мышевецского, туда, на лесоповал… Виолетта попыталась представить супруга среди красиво падающих сосен, но не смогла. – Что? что я буду там делать? – возопил Зюрин. – Где та ме'а ст'аданий?… – Стенгазеты рисовать, – сообразила практичная Виолетта, но поскольку практичность не сочеталась у нее с тактичностью, тут же изложила свои соображения мужу. Евгений Николаевич застонал еще громче. – Ну, не убивайся так, – утешающе проворковала Виолетта. – В конце концов, каких-то пять-шесть лет… – Виолетта! Что ты говоришь?! – заревел Зюрин. Он несколько иначе, чем жена, представлял себе ход времени. – Что ты говоришь? И это – в такой момент? Сейчас эти двое вернутся с понятыми, и тогда все! «Дальнейшее – молчание, Горацио!». Как это будет по латыни? Познания Виолетты в латыни ограничивались двумя-тремя названиями специфических лекарств от специфических же недугов, к которым должна быть готова любая молодая женщина, не ограничивающая своих интересов одним только искусствоведением. Но сейчас эти знания едва ли могли облегчить участь мужа, и Виолетта опять вернулась к прерванному его стонами занятию. Нельзя сказать, что была она абсолютно бесстрастна. Именно в описываемый момент ее любящее женское сердце билось быстрее обычного. На впечатлительную Вилю Боршть, ныне Зюрину, сильно подействовало внезапное прекращение допроса практикантами сыска и их стремительный уход. И если искусствовед Зюрин трактовал молниеносное отступление практикантов как уход за понятыми, то Виолетта подходила к этому событию совсем иначе. – Они в меня влюбились, оба, с первого взгляда, – думала она, нелепо касаясь пуховкой пуговки носа. – И бежали под напором чувств. Ах! Отступление курсантов, действительно, было стремительным. Прервав на середине допрос гражданина Зюрина и его очаровательной жены, они, заметно убыстряясь, двинулись к выходу из «гнездышка» уже через пять минут после начала беседы. У практиканта Федина, впрочем, хватило еще мужества прохрипеть через плотно сжатые служебные зубы официальное: – До окончания следствия прошу… И тут же, эхом вторя ему, сминая в крепких руках листы служебно-разыскного блокнота, практикант Бовин выдохнул глубоко личное: – Скажите, а где тут у вас?… На обоих неотвратимо наступал срок действия эликсира, так щедро отпущенного в их чашки Колюшкой Матюковым… Итак, практиканты отбыли в поисках мест, способных облегчить если не душу, то хотя бы тело, а драма семейства Зюриных, возникшая с их приходом, продолжалась. – Послушай, Виолетта, – задохнулся в нахлынувшем ужасе искусствовед, – а может, может, меня расстреляют? – За что? – подозрительно посмотрела на него верная подруга. – За это, за особо крупные размеры… – Размеры чего? – Виолеттины глаза несколько ожили. Вспомнился Колька Пентюх. И некоторые другие товарищи. – Ну, как ты можешь? В такую минуту! – искусствовед опять рухнул в кресло. Виолетта задумалась, что случалось с ней не часто. В принципе муж, особенно в последнюю, веничную пору своей жизни, Виолетту устраивал. Особенно в связи с полным нежеланием Кольки Пентюха и некоторых других товарищей перевести отношения с Виолеттой из близких в тесные. А потому… – Ты знаешь, – задумчиво проворковала она, откладывая пуховку и берясь за карандаш для ресниц, – надо позвонить… – Куда позвонить? – непонимающе возник из-за спинки вольтеровского кресла Евгений Николаевич. – Ну как – куда? Куда все звонят по телефону… У меня был один знакомый… Давно, еще до тебя… Так он… – И ты предлагаешь ЭТО мне? – гипотетическая дворянская кровь ударила во всклокоченную голову искусствоведу. – Мне, интеллигенту, который… которому… которого… звонить по телефону?… – Ну, и будешь сидеть, дурак! – спокойно сказала Виолетта и осторожно заплакала, стараясь не размыть дефицитную ресничную тушь, – Я говорила: покупай резинки, нечего барахлон на тесемки таскать! – Резинки неэстетично, – пискнул искусствовед. – ТАМ поэстетствуешь, – злорадно скорчилась Виолетта. Зюрин вспомнил виденную им когда-то по телевизору бензопилу «Дружба», и ему стало совсем нехорошо.