Русский апокалипсис - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это осталось лишь на рекламных растяжках, на футболках наглядной агитации. Литературная жизнь в России сошла с колеи. Поскакала, запрыгала, как хромая собака, по обочине. Это особенно видно по писательским похоронам. Раньше — провожали с размахом: большой зал ЦДЛ. Гроб на сцене. Венки от правительства. Почетные караулы. Твардовский. Склоненные головы. Шопен. Глядь: сквозь толпу скромно протискивается Солженицын. Шикарные поминки чуть ли не с шашлыками, с которых капала свежая кровь. Выезды на природу. Весенний сезон в Ялте. Или окуджавские похороны — Театр имени Вахтангова. На весь Арбат. Мир дрожал от слез. Булат. Перед приездом в театр Немцова и Чубайса — Казбека и Эльбруса тогдашней правительственной гряды — министр культуры, шикая и широко расставляя руки, сгонял со сцены лишних людей, как домашнюю птицу. Похоронный народ измельчал. Народ собирается потертый, негламурный. Священник скучно машет кадилом. Ему не на ком остановить любопытный сощуренный взгляд. Покойника он не читал и читать не будет. Это вам не телевизионные, модные похороны. Облезлые катафалки. Да и сам батюшка тоже облезлый. Неприметные пригородные кладбища с битым стеклом и бурьяном засохших венков. Тиражи микроскопические. Молодые поэты сделали шаг назад — и перестали подавать надежды. Поэтов на завтра нет. Писатели исчезают незаметно.
— А этот умер или еще жив?
— Я ему десять лет руки не подаю.
Оставшиеся в живых подозревают коллег в том, что они добиваются успехов внелитературными средствами. Главным образом, скандалами. Без скандала ты никому не нужен. Затухающий костер литературных скандалов. Если одного писателя обвиняют в порнографии, другой пишет телегу в инстанции: тот не только порнографист, но еще и враг, желающий незаконным путем свергнуть правительство. Писатели отощали и озверели. От безденежья они решили было переводить что-то из среднеазиатской поэзии, но нарвались на обвинения в пособничестве туркменскому хану. Без жертв не обошлось. На похороны врагам велели не ходить. А я когда-то думал участвовать в коллективных акциях. Ходил под Новый год смотреть, как танцуют писатели с писательницами, припавши к их грудям, словно слушая сердцебиение, по недостатку роста. Они пьют кислое молдавское вино и лезут за пазуху. Возглавь, мол, организацию, обеспечь нас международной поддержкой. Вроде как мать Тереза от литературы. Управлять этими? Бедная власть! Как они там, в Кремле, справляются? Вокруг ни одной светлой души. Говорят, что воруют во власти втрое больше, чем раньше. Передельщики. Несчастный президент! Знал ли он, что его ждет? Ох-ох, тяжелый крест! Тяжела ты! Лошади понесли. Козырные. Птица-тройка. Булат. Парадоксально, но образ старинного Политбюро, на котором товарищи обращались друг к другу по имени-отчеству и на «ты», где Молотов (правда, лишь он один) мог себе позволить не согласиться с вождем, а Косыгин — поспорить с Брежневым, теперь выглядит пережитком истории. А потом скажут, те же писатели, в нетрезвом виде, что был подлецом. Ну, да: все не подлецы, а он — подлец. Вот и работай на них. Двадцать четыре часа в сутки. Волосы лезут. Совсем оплешивел. Плешивый щеголь. Нет, это о ком-то другом. Ну, какой он дуче? Тот дуче был круче! А что раньше? Царя-Освободителя взорвали. Хорошо, что я не надумал пойти в политику. Бог уберег. От умерших писателей, как от далеких звезд, идет свет, а их самих давно нет — не заметили смерти. И ту поэтессу-самоубийцу несли не на руках, медленно — сил уже нет у писателей, нет и музыки, — а только похоронщики, шагая по-солдатски в ногу, быстро пронесли гроб за ручки на уровне колен. Вот где теперь существует умершая литература. Скоро некому будет не подавать руки. Пришли — обломки. Когда-то гэбешные генералы уважали поэтов, собирали автографы. Раньше писатели были нужны друг другу: от их встреч зависели судьбы мира. По ЦДЛ ходил один маленький детский писатель и, встречая меня, всякий раз озабоченно спрашивал: — Ты Васю не видел? — Нет. — Но однажды, когда он опять спросил: — Ты Васю не видел? — я показал ему на Аксенова, стоявшего рядом. — Привет, Вася! — сказал детский писатель и, смутившись, прошел мимо. Он не мог совладать со счастьем встречи. Писатели не только умели хоронить себя и своих товарищей. Как они впивались зубами в кровавые бифштексы по-суворовски! Как пили! Как спорили, дрались, критиковали режим, писали письма протеста! Правые, левые, державники, либералы — всех их объединяло знамя гуманизма. Они верили в человека с большой буквы. Они были гуманистическими мамонтами. Им нравилось говорить слово «искренность». Глоток свободы сбил их с толку сильнее, чем вся выпитая ими за жизнь водка. Он размазал их по стене. Пещерное мировоззрение французского Просвещения — и ничего больше. Как любое архаическое образование, Россия нуждается в модернизации и — не справляется с ней. Мешают чрезвычайные амбиции. Писатели без литературы — предупреждающий знак. Так может и население остаться без страны. Наутро объявили, что нас больше нет.
Писатели всегда кипели в России. И вдруг тишина — все замолчали. Никто не возвысит свой голос. Никто не крикнет: Не могу молчать! Молчание ягнят. Может, пересменок? Перемена? И чья-то радиола насвистывает твист. Кто-то разводит кур на даче в Переделкино. Не голодать же? Гамбурский счет закончился. Авторы детективов уже научились обижаться. На Западе они живут, как американские индейцы, в резервации, их не считают за писателей, и ладно, а здесь они требуют быть причисленными. За ними тиражи. Но тиражи туалетной бумаги еще выше.
Литературный быт рассеялся в воздухе, но если к писателю еще сохраняется интерес, то он имеет персональный характер. Три теннисистки, три писателя. Написав произведения, я сам стал произведением. Зимой на ледяном тротуаре я сломал (да не сломал, а были там трещины) руку. Рука распухла. Об этом написало много газет. Срочно в номер! Заметки с фотографией. Некоторые приводили подробности травмы, о которых я даже не догадывался. Врачи пожирали меня глазами. А потом в середине ночи пришла равнодушная ко всему на свете тетка-рентгенолог и сделала мне, как обычному больному, снимок руки. Это была разница! Знаменитым, наверное, быть некрасиво, но быть незнаменитым у нас куда хуже. В общем, врачи продали информацию. За какие-нибудь копейки.
Русская литература спустила штаны и выпустила газы. Почти всех писателей в Европу везет российское государство (некоторые приезжают по приглашению западных издателей, иные живут не в России). Большинство писателей относятся к власти потребительски.
Русская книжная ярмарка в Европе — вызов русским писателям. Они попали на общеевропейскую сцену. Прожектора. Давайте. Пусть они правильно сыграют свои писательские роли и получат как можно больше издательских предложений из разных стран. Шанс нельзя упустить. Скажем Европе спасибо. Хотя Европа русским писателям, в общем, до фонаря.
Черный Чехов
Антон Павлович Чехов любил посещать бордели. Приедет в какой-нибудь город — сейчас же спрашивает: «А где тут у вас, скажите на милость, бордель?» Некоторые считают, что он там, в борделе, выдавливал из себя по капле раба. Вот такой он был ебливый писатель, а по лицу не скажешь, что ни одной бабы не пропускал. Чем это кончилось? Смотришь на фотографии последнего года его жизни — весь почернел. Отчего? Жена Книппер изменяла ему с Немировичем-Данченко. Одним словом, актриса. А Чехов очень хотел ребенка. Любил же он в сексе быть грубым, наезжал на бабу с садистскими штучками. Об этом Книппер ему в письме намекала. Ну, хорошо, она забеременела. И, слава Богу, что внематочная беременность — оказалось (он недели как доктор считал), не от него. Вот ведь какая ерунда! Но он с ней остался и дальше жить. Только весь почернел. Неприятно, конечно. В человеке все должно быть прекрасно, а он почернел. Божье наказание за бордели. А потом в Германии выпил залпом бокал шампанского и помер. Теперь мы всё знаем. Чехов — певец ничтожности человеческой жизни. Это его оригинальная писательская ниша на века, собственный фрагмент занимательной антропологии. Всякая человеческая жизнь, в самом деле, ничтожна, какой бы великой она ни была. Великие люди ничтожны своими иллюзиями. Стремление переделать мир, самолюбие, тщеславие чаще всего имеют роковые последствия. «Мое дело — маленькое»: «маленький человек», любимец русской литературы, мучительно отвратителен своими комплексами неполноценности, подозрительностью к миру. Житейская ничтожность поэта вне Аполлона — со времен Пушкина трюизм. Тайну составляет сам талант. В этой тайне копаются сотни исследователей — без толку. Однако порой такая «бестолочь» сама по себе интересна. Например, книга англичанина Дональда Рейфилда о жизни Чехова. Философу ничтожества приписана ничтожная жизнь. Получи по заслугам?