Актовый зал. Выходные данные - Герман Кант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Криста, — добавил он, — пусть зайдет Эрик, но с конструктивным предложением касательно вирусного гриппа живописца Клункера.
— Так ведь он же не Иисус, — вздохнула Криста.
— И не нужно, — невесело прозвучало в ответ. — От случая к случаю маленькое чудо — большего мне не требуется. Вызови его.
— Сию минуту, — сказала Криста, — вот только коллега Габельбах каждые пять минут мечет громы и молнии по селектору. Шумит так, словно папа римский запретил фотографию. Кого же первым?
— А, сама знаешь, — огрызнулся Давид и, усевшись поудобнее, впрямь обратился в Иова, ибо Федор Габельбах был всем бедствиям бедствие.
Если речь заходила об антипатии Давида к Габельбаху и ему предлагали объясниться, он ничего более вразумительного не мог сказать, чем следующее:
— Мы знакомы двадцать лет, даже двадцать два года, мы столько времени работаем в одном журнале, вместе тащим нашу телегу по тернистому и каменистому жизненному пути, а все еще говорим друг другу «вы», я обращаюсь к нему: коллега Габельбах, а он ко мне: господин коллега, на днях он даже сказал: господин главный редактор. От этого же остервенеть можно!
Других причин он толком назвать не мог, у него, правда, имелись еще кое-какие, но и теми он не убедил ни Фран, ни Пентесилею и с тех пор держал эти причины про себя. Кроме них двоих, никому ведь не скажешь:
— Он католик, а это вовсе незаметно.
Или:
— Он испакостит любое начинание, хотя всегда все сделает.
Кто-то третий, кроме Фран и Пентесилеи, решил бы, что Давид в штыки принимает католиков и уличает Габельбаха в каверзах. Отнюдь нет, к религиозным взглядам Давид оставался равнодушным, если его не вынуждали их разделять, однако считал, что люди, приверженные вере, обязаны как-то высказываться, воздействовать на окружающих. Габельбах же обманывал все его ожидания. Как бы глубоки ни были убеждения Габельбаха, внешне он ничем этого не проявлял. Он был блистательным фоторепортером, он был им с головы до пят, и ничем иным, во всем, что касалось работы. Даже такие темы, как разводы, предупреждение беременности, самоубийства, и те огромные по значимости вопросы, которые вынес некий молодой человек из Гютерсло{136} на сцены всего мира, Габельбах рассматривал с оптической точки зрения: как перевести их на язык фотографии? Какие бы мысли ни порождали у него различные энциклики различных римских пап, в случае, если редакционная коллегия НБР их обсуждала, Габельбах, выслушивая рассуждения своих коллег, либо своевременно указывал на имеющийся архивный материал, либо прикидывал, во сколько обойдутся фотографии, которые в связи с этим, хочешь не хочешь, придется заказывать. И если у других в мировоззренческих спорах о драме «Наместник» язык распухал, то Габельбах лишь очень коротко, но с непревзойденным знанием дела напоминал о проблеме репродукции через растр при крупномасштабных изображениях, одеяние папы оборачивалось у него всего-навсего вопросом цветной печати и нескончаемым брюзжанием по поводу скверной бумаги и пленки, но, зайди речь о бое быков или плауенских кружевах, он брюзжал бы точно так же.
Когда возмутительные фотографии Франциски вызвали спор, грозивший разнести редакцию в клочья, спор о морали и эстетике, о границе профессионализма, о священных коровах и тайне жизни, спор, который, казалось бы, должен затронуть католика, Габельбах и в этом случае делил возмутительные фотографии единственно на технически совершенные и на такие, о которых этого не скажешь из-за голубоватого оттенка, нечеткости изображения или безучастности автора.
— Это фото что изображает — лунный пейзаж или послед? А раз получилось либо то, либо другое, значит, фотография не получилась. Уничтожьте ее, иначе архивариусы занесут ее в раздел астронавтики. Вообще наш архив — это же черт знает что, двадцать два года сплошной хаос!
Если послушать Габельбаха, то со дня его поступления в «Нойе берлинер рундшау» там царил сплошной хаос во всех делах и начинаниях, каковые предпринимались, разумеется, против его воли, о чем он неизменно громогласно заявлял, и тому, кто постоянно имел с ним дело, не было нужды обращаться к голубиным гирляндам Каролы, чтобы заметить, как текут годы: каждый раз одиннадцатого сентября, в день своего поступления на работу, Габельбах переводил, оплакивая затяжной хаос в НБР, зубчатое колесо года на один зуб, сообщая навязшую у всех в зубах истину, что хаос в редакции усугубился, называя царящую неразбериху уже не семилетней, как еще накануне, десятого сентября, а ныне, одиннадцатого дня того же месяца, восьмилетней — да, он добросовестно вел календарь затяжного беспорядка и уже тем самым причинял довольно мук Давиду Гроту, ведь тот в числе других прочих не только постоянно общался с дотошным регистратором всех путаниц, но вдобавок за истекшее время передвинулся на первое место в выходных данных, и если в редакции действительно царил хаос, так хоть не всю вину, но уж ответственность он обязан был взять на себя.
Еще горшие терзания испытывал Давид от мучительно непонятной особенности Габельбаха — полного отсутствия какого-либо отблеска веры на его служебной деятельности, хотя известно было, что во внеслужебное время он исповедовал ее преданно и усердно и следовал всем ее предписаниям.
А известно это было потому, что, как ни велик город Берлин, он не так уж велик, чтобы исключить случайные встречи «ранних пташек» из числа сотрудников НБР с завотделом иллюстраций НБР, усердным посетителем богослужений Габельбахом; лаборант Гризе, например, рыболов и болтун, не раз обгонял на велосипеде своего непосредственного начальника, когда тот на рассвете благочестиво шествовал в церковь святого Франциска Ксаверия, а лаборант Гризе спешил, чтобы захватить местечко поудачнее для рыбной ловли.
— Уж лучше рыбацкие были, — эта не слишком удачная острота составляла обязательную часть сообщения, которое делал Гризе в понедельник о своей встрече воскресным утром, — уж лучше рыбацкие были, чем богословские небылицы.
Он в той же мере отличался болтливостью, похваляясь удачным уловом, в какой Габельбах — молчаливостью в делах своей веры.
Если бы пункт о принадлежности к тому или иному вероисповеданию вновь ввести в анкеты, из которых он давным-давно исчез, то наверняка ответ «римск.―католич.» попадался бы довольно часто в бумагах сотрудников НБР, и никто не стал бы этому удивляться, ни Карола Крель, ни Давид Грот, в редакции по этому поводу никто не вел бы разговоров; про такого-то все было известно, ведь он уже не раз поднимал шум из-за своих убеждений, а другого и не слушали вовсе, он был настолько всем безразличен, что его вера тем более никого не интересовала.
Габельбах, однако, всех интересовал и уж наверняка никому не был безразличен, интерес к себе он вызывал двойственный: одним доставлял горькие минуты, других искренне радовал, ибо был порядочной ехидиной и отличным специалистом и в работе руководствовался не католической или какой-либо иной верой, а лишь верой в законы оптики.
В этом заключалась загадка, заключалось противоречие, которое должно было раззадоривать такого человека, как Давид Грот, хотя он уже давно знал — разгадки ему не получить, Габельбах упрятал ее в сокровенные глубины своей души, скрывал за семью печатями и любую попытку подступиться к ней — с откровенным ли вопросом, с брошенным ли намеком — отвергал до конца своих дней в журнале «Нойе берлинер рундшау» язвительно и резко.
Давид открыл дверь своему верховному фотокомандующему, пожал ему руку и пригласил сесть.
Как уже повелось, Габельбах словно не заметил жеста, которым Давид предложил ему одно из кресел, и, как повелось, уселся на стул против письменного стола, чтобы не оставалось сомнений: он здесь по служебным делам, сотрудник, подчиненное лицо.
Его вид не оставлял и других сомнений: он недоволен, а кругом царит, как еще двадцать два года назад, первозданный хаос; ну как же: вавилонская башня в центре города получает отныне лицензию, вытесняя со страниц «Нойе берлинер рундшау» все, что меньше ее, этой колючки, пропарывающей берлинское небо, да, если установка именно такова, пусть уж коллега главный редактор примет к сведению — к вытесненным примкнет и руководитель отдела иллюстраций Федор Габельбах, ибо подобное положение вещей наверняка приведет совершеннейшую неразбериху изначального сумбура к невообразимому хаосу, а он, Федор Габельбах, чем содействовать такой безалаберщине, лучше уж возьмет в руки посох.
Давид, притворившись, что не слышит знакомой угрозы посохом — риторической фигуры, значение которой он прекрасно понимал, при том что происхождение ее оставалось для него темным, — спросил с подчеркнутой деловитостью, единственным оружием против этого буйного троянца:
— В чем конкретно дело?