Холодная комната - Григорий Александрович Шепелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да-да, вы правы, – затараторила дама, часто кивая, – мы проходили это на третьем курсе, но я уже всё забыла. Ещё раз прошу прощения. Впредь обещаю быть осмотрительнее.
– Я верю. Так мне куда?
– Вон в ту дверь, и прямо по коридору. Потом – направо. Желаю вам доброго пути.
Дверей было очень много. Но взгляд сторожевой дамы, чётко указывая на нужную, исключал возможность ошибки. Сморчок остался с охранницей. Видимо, у него имелось к ней дело.
Маринкин путь был неблизким. Она стремительно шла по узкому, скупо освещённому коридору, очень похожему на больничный, мимо десятков тысяч дверей. Из-за каждой двери слышались стоны, плач, а иногда – вопли. Маринка не обращала на них внимания, поглощённая размышлениями. Ей было о чём подумать. Вся её жизнь представлялась ей чем-то вроде жизни слепого, который должен прозреть. Но радости не было. А откуда ей было взяться? Ведь для того, чтоб смотреть назад, где осталось то, что дорого лишь тебе, глаза не нужны.
Перед одной дверью Маринка внезапно остановилась, почувствовав беспорядок в собственных мыслях. Их мерный ход был нарушен недоумением. А оно, в свою очередь, было вызвано тем, что никаких звуков за этой дверью не раздавалось. Поколебавшись, Маринка громко спросила:
– Можно войти?
Ответа не прозвучало. Тогда Маринка открыла дверь и вошла. Она оказалась в небольшой комнате со старинной, но хорошо сохранённой мебелью. Что ж там было? Письменный стол, два стула, кресло, шкаф, секретер, диван. На столе стояли великолепный бронзовый канделябр с тремя оплывшими свечками и чернильница. Комната была жарко натоплена. На полу, у печки с синими изразцами, внутри которой бился огонь, лежали пачки тетрадок, обвязанные бечёвками. У окна стоял невысокий, худой мужчина с тёмными волосами почти до плеч. На нём был сюртук, узенькие брюки и башмаки с блестящими пряжками. Он смотрел в окно, слегка сдвинув штору. Вид из окна был на кабановский овраг. Это обстоятельство почему-то не удивило Маринку, хотя она успела пройти по адскому коридору не километр, не два и даже не пять, а, может быть, десять. Ей были знакомы принципы геометрии Лобачевского.
– Здравствуйте, Николай Васильевич, – поприветствовала Маринка хозяина кабинета. Тот медленно повернулся, отпустив штору. Это был, точно, Гоголь.
– Здравствуйте, – сказал он, слегка покраснев, – у вас ко мне дело?
– Да.
– Изложите.
– Я хочу знать, почему вы здесь.
Гоголь усмехнулся, покачал головой и неторопливо прошёлся из угла в угол, заложив руки за спину. У Маринки было сколько угодно времени, чтобы ждать. И она ждала. Может быть, минуту. Может быть, год. Но остановился Гоголь внезапно. Решительно повернувшись к ней своим длинным носом, он заявил:
– Я здесь потому, что хочу здесь быть. Замка в двери нет. Извольте удостовериться.
– Я заметила. И что, часто она проходит мимо оврага?
На лице классика вновь возникло смущение. Но он сразу вновь осмелел и даже вошёл во гнев.
– Послушайте, барышня! Вы, конечно, очень красивы, но не настолько, чтоб задавать мне вопросы с такой развязностью. Перед вами – не шут гороховый. Понимаете?
– Ха-ха-ха, – без смеха и без улыбки отозвалась Маринка, – во-первых, всё-таки шут. Учительница по литературе нам объясняла, что Хлестакова вы наделили своими собственными чертами. А во-вторых – выходит, красивой женщине вы готовы простить развязность, а некрасивой – нет? Николай Васильевич, вы неправы. Тут мне гораздо ближе позиция Достоевского. Он сказал, что красота спасёт мир. А вы, получается, признаёте за красотой право мир погубить?
– Она его не погубит, – решительно возразил Николай Васильевич, покачав головой, – она непременно свернёт с этого пути, поняв, что перестаёт быть самой собою. Это – инстинкт самосохранения, наиболее сильное из всех чувств. Ему противостоять не может никто.
– А панночка ваша? Ей, как мне кажется, это очень даже под силу.
Во время этого разговора огонь в печи ослабел, и в комнате стало как-то уж очень зябко. Маринка, одетая куда легче, чем Николай Васильевич, первой это почувствовала. Заметив, что у неё посинели губы, Гоголь присел на корточки перед печкой и бросил в пламя пару пачек тетрадок. Пламя вновь разгорелось и загудело. На лбу Маринки выступил пот.
– Почему вы топите печь тетрадками? – поинтересовалась она, – что, разве нет дров?
– Как видите, – сказал Гоголь, выпрямившись, – дров нет. А без огня – холодно.
– Что в тетрадках?
– Мёртвые души.
– А, второй том?
– Не только. Просто мёртвые души.
Маринка всё поняла. Ей сделалось жутко.
– Скажите, а почему нельзя топить печь пустыми тетрадками, если вам их приносят?
– Потому, что этот огонь бумагу не ест. Он ест только души. Мёртвые души. А без огня здесь холодно. Очень холодно.
– В таком случае, почему бы вам…
– Потому, что только отсюда я могу её видеть! – закричал Гоголь, и, подбежав к окну, рывком отодвинул штору, – только из этой комнаты! Понимаете?
– Понимаю. Вы всякий раз надеетесь, что она остановится?
– Да, я в этом уверен. Я попытался изобразить её посиневшим, распухшим трупом, но сам себе не поверил. Она красива. А красота не может дойти до ада.
У Маринки вопросов более не было. Она вышла и зашагала дальше по коридору, стремглав минуя десятилетия и века. Но это не удаляло её от комнаты, где горели мёртвые души.
Она слишком хорошо знала голос рыжеволосой дочери сотника, чтоб за сто шагов уж не отличить его от других. Прежде чем открыть вибрирующую от воплей дверь, она замерла, прислушиваясь. Панночка колотилась лбом о дощатый пол, скребла по нему ногтями и глухо выла. Она рыдала без слов, но всё-таки можно было услышать, как голос безбрежной скорби и лютой боли в её рыданиях иногда уступает место чему-то совсем другому, вовсе нечеловеческому, доносящемуся как будто из-под земли.
Маринка вошла. Вошла она в хату сотника. Босоногая панночка, на которой был длинный красный халат с кистями, перестав выть, застыла на четвереньках посреди горницы. По её лицу текли слёзы. Пол был усеян фарфоровыми осколками и заляпан кровью – как свежей, так и засохшей. Легко было догадаться, откуда она взялась в таком изобилии. Крышки двух сундуков, стоявших в соседней комнате, были подняты. На столе, между миской с крошками и кувшином с остатками молока, лежала икона. В окно светило жаркое августовское солнце. Днепр, видневшийся вдалеке, сливался, как море, своей барашковой синью с белыми облаками на горизонте.
– Ребекка! – вскричала панночка, когда к ней вернулся дар речи. Утерев слёзы широким шёлковым рукавом, она встала на ноги и со всхлипами заморгала. Её глаза вдруг сделались детскими. Очень детскими. И Маринка уже с достаточной ясностью поняла, откуда она, панночка, глядит на неё так прямо.
– Ребекка! Как хорошо, что ты всё-таки вернулась! Какое счастье! А я отправила хлопцев убить тебя! Ты их заколола отцовской шпагой? Какая ты молодец! Какая ты прелесть! Я так горжусь тобой! У