Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже милосердный, что же дальше? — спросила она, будто в избе был кто-то еще, кто мог бы ответить ей на этот вопрос.
Подойдя к ведру, зачерпнула кружку воды, и перед глазами мелькнуло бледное лицо Винцаса, крупная его ладонь, держащая поданную Шиповником кружку: почему он так побледнел и обессиленно опустился на табурет, вроде бы ноги у него подкосились?
Воды в ведре было немного, и она сначала отлила часть в кастрюлю, а остальную выплеснула в таз. Помыться хватит. Картошку сварить тоже хватит. Лишь бы не идти к колодцу, лишь бы не встречаться там, на дворе, с глазу на глаз… Давно так близко не видела его, как этой ночью. И хотя сидела за другим концом стола, хотя в избе еще был человек — все равно перехватывало дыхание. И дрожи не могла унять. Казалось, что и они насквозь видят, что с ней творится. «Всю бахрому на шали оборвала», — со стыдом и досадой подумала она.
Холодная вода немного освежила и как бы отрезвила.
Вытащила из-под лавки корзину с картошкой и долго смотрела на тонкие белесые ростки, будто никогда прежде не видела проросшей картошки.
Все могло сложиться иначе. Все могло быть совсем иначе. Если бы человек знал, что тебя ждет через день-другой, если бы заранее знал… «И почему я в ту последнюю ночь уступила, послушалась его?»
Они легли рано. «Вместе с курами», — посмеялся Стасис. На дворе на самом деле еще держались остатки дня — серый полумрак. А верхушки растущих на той стороне Версме деревьев еще алели в последних лучах ушедшего за горизонт солнца. Вечер выдался на редкость тихий, безветренный, словно предвещая на ночь бурю. Он обнял ее голову, положил себе на грудь и, глядя в окно на верхушки деревьев, сказал: «Ты даже не представляешь, как я тебя люблю… Не знаю, как жил бы, что делал, если б у меня не было тебя…» Она раздвинула вырез рубашки и поцеловала его в грудь. Никогда он ничего подобного не говорил. Не любил говорить об этом, а если она сама спрашивала — всегда отвечал теми же словами: «Ведь ты знаешь. Зачем говорить?» — «Мне надо, — говорила она. — Когда я слышу эти слова из твоих уст, кажется, пью чудодейственный напиток, который и освежает, и согревает, и немного опьяняет…» Поэтому ей и показалось странным, что он сам завел речь об этом. Не только странно, но даже как-то неуютно стало после его слов, тревожно, и она спросила: «Почему ты сегодня говоришь об этом?» Он потеребил, погладил ее волосы и вздохнул: «Хочу, чтобы ты знала». Но его слова не рассеяли тревогу. Наоборот. С обеда и весь вечер он был сам не свой, не мог усидеть на месте, она часто ловила грустный и задумчивый взгляд, когда он смотрел на нее, стирающую белье. Потом сам предложил помочь, чего никогда раньше не делал, объясняя, что женские дела надо оставлять женщине и не допускать ее к мужским. Сам выжал простыни, пододеяльники, а она радовалась и одновременно опасалась, как бы не порвал белье… Она кончиками пальцев погладила его волосатую грудь и спросила: «Ты что-то скрываешь от меня?» — «Что я мог бы скрывать?» — в свою очередь спросил он, но вопрос прозвучал неуверенно. «Не убеждает», — сказала она. А что ответил он? Что-то он говорил, но… Нет, ничего не говорил. Только сильнее обнял ее и поцеловал куда-то в затылок. А сказала она сама: «Ты не хочешь поделиться со мной…» Он долго молчал. Очень-очень долго молчал, а она думала — трудно ему решиться. Потом он сказал: «Это длинный разговор, Агне. Когда-нибудь мы поговорим…» — «Когда это будет?» Он опять помолчал, заставляя ее нервничать и воображать всякие несуразицы. «Завтра я тебе все расскажу, — наконец сказал он и добавил: — А теперь спи и ни о чем больше не спрашивай». Она не спрашивала, но и не спала. А если бы знала, что это последняя их ночь, что «завтра» уже не будет, и никогда ничего больше не будет, что на другой день он уйдет, унося свою тайну, свои невысказанные слова, и больше уже не вернется…
А Винцас сегодня правда был странный. И эта лопата… Зачем ему понадобилась лопата? А может, на самом деле хотел выкопать яму для засады на кабанов? Ведь сам сказал, что это его лопата. Если бы думал что-нибудь плохое — не признался бы. Мог бы сказать, что знать не знает никакой лопаты. И никто ничего не узнал бы, потому что лесники и рабочие — все получают из лесничества такие же лопаты, похожие как две капли воды… И все-таки… Нет, не надо думать об этом, не надо поддаваться таким мыслям, потому что они могут увести бог знает куда… А Шиповник, конечно, не шутит. Кто я ему? Чего я стою в их глазах? Вроде комара, как говорит Мария, притиснул пальцем — и нет человека… Месяц назад от таких угроз покой бы потеряла, услышав эти слова, не знала бы, что делать, за что хвататься. Неделю назад еще было кого ждать и на что надеяться. А кого мне теперь ждать и на что надеяться, когда все похоронено на деревенском кладбище? Пусть делают, что хотят… Кончится невыносимая мука… И никто никогда не узнает, чьего ребенка носила. Все унесу в могилу, как и Стасялис унес свою тайну. И никому от этого хуже не будет… Говорит, уезжай отсюда. А куда я могу уехать? Кто меня ждет, да еще с животом? Тетя даже на порог такую не пустит. А все могло совсем иначе обернуться, если б в ту последнюю ночь он поговорил со мной.
Почистила одну, другую картофелину, долго смотрела на них, потом отложила нож и кинула очищенные в помойное ведро. Вместе с очистками: неужели будешь варить две картофелины? Смешно и грустно класть в кастрюлю две картофелины.
Надо Розалию подоить. Хочешь или не хочешь идти туда, но что надо, то надо. Никто за тебя не подоит. И на пастбище вывести надо. А Шиповник, конечно, не шутит. Только не понимает, дурак, что иной о смерти не со страхом, а с облегчением думает. Не умереть, а жить страшно, вот что… Нет больше ни сил, ни желания, вот что. А он смертью пугает!
«Хоть плачь, но к Розалии идти надо», — со злостью думает она.
* * *Ночь была теплая, и только перед рассветом чуть посвежело, выпала небольшая роса, и над Версме поплыли дымчатые ленты тумана. С первыми лучами солнца день словно проснулся от ночной дремы, повеяло ветерком — будто вздохнул, зашелестел в кроне плакучей березы, зашумел в вершинах лущи, торопя на работу птиц. Из-под крыши срываются ласточки, но далеко не улетают, молниями мелькают вокруг дома, снуют вокруг ульев, где с летков так и сыплются пчелы, пулями свистя во все стороны.
«Святая птаха, а что делает», — подумал он, увидев, как ласточки ловят в воздухе пчел, но в тот же миг забыл о них. Не это тревожит его сегодня, не это.
Надев калоши, шаркает по тропинке к Версме, где, привязанная на лугу, ходит, покачивая головой, Гнедая, иногда всхрапывая и бросая взгляд в сторону усадьбы: не забыли обо мне? Увидев подходящего хозяина, кобылка останавливается, поднимает голову и смотрит на него, изредка хлопая хвостом по спине, словно ласкаясь, как собака. Он вытаскивает из земли железный колышек и ведет лошадь к ручью. Гнедая протягивает шею к воде, но не торопится, кажется, смотрит и не может наглядеться на свое отражение. Затем, несколько раз всхрапнув, дунув расширенными ноздрями, словно боясь обжечься, погружает морду в речку, цедит воду сквозь зубы, даже слышно, как булькает она в ее животе.
Шиповник слов на ветер не бросает. Об этом знают все. И не только в деревне Паверсме. Не один уже, пренебрегший его предупреждением, отправился на тот свет… А она не понимает этого. Ведь яснее и сказать нельзя: или — или… И конечно, они свое возьмут. Не с такими строптивыми справлялись. Дюжих мужиков убивали, хотя у тех и оружие было, и дома они не ночевали — все равно подкарауливали и убивали, а перед этим еще глумились и пытали. А что для них значит такую былинку сорвать? Раз плюнуть. Только она, бедняжка, кажется, не понимает этого. Может, надеется, что власти защитят? К каждому охрану не поставишь. Только большие начальники с охраной ездят. Да и то лишь днем поспешно проезжают по деревням, а на ночь не остаются, назад в город торопятся, только бы подальше от этих забытых богом лесов и болот… И как ее образумить? Кого послушается, если слова самого Шиповника мимо ушей пропустила? Была бы твоя воля, человек, сразу бы в цепи заковал и силой увез подальше от этого ада… Никто тебе такой воли не давал и не даст. И не надо. Волю человек сам себе добывает и никого не спрашивает — можно или нельзя. Так испокон веку было, так мы нашли, так и оставим. А что уж говорить об этом времени…
Он вздрогнул и повернулся к усадьбе, потому что отчетливо услышал возглас: «Винцас!» Но и на тропинке, ведущей в деревушку, и везде вокруг, сколько можно охватить глазом, было пусто, словно все вымерли. А звал Стасис. Он ясно слышал голос брата. Так ясно, что казалось, тот стоит рядом, здесь же за спиной. Озноб охватил его. Он перекрестился и тихо прошептал: «Прости мне, господи, мои прегрешения». Потом громко сказал:
— Пошли. — И повел Гнедую по тропинке на холм, за которым курился из трубы дым и белыми клубами поднимался к небу.