Скитальцы, книга вторая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Завтра, завтра, завтра, – настаивал Момон. Яшка понял, что брата ему не одолеть. Рукавом поддевки он почистил медаль на груди и с неохотою и с тоскою, словно бы чуя остерегающий глас, поплелся из трактира. Момон проводил его со странным чувством покоя и тревоги в груди, вновь уселся на прежнее место дожидаться должника. Краем глаза Момон еще какое-то время следил в окно: Яшка застыл на перепутье, крутил головою, не зная, наверное, куда податься. И Момон мимолетно пожалел, что зря не пригласил брата на ночевую.
Домой вернулся Момон еще засветло: с порога оглядел свое жилье и поразился его угрюмой запущенности, той заплесневелости и скверному духу, что бывает лишь в сытых старинных подвалах. Но по постоянной привычке он обозрел комнату с осторожным пристрастием, чтобы почуять, не бывал ли кто здесь в его отсутствие, не покушался ли на капиталы. Момон зашторил зарешеченное единственное оконце, зажег свечной огарыш и, взяв в руки шандал, обследовал комнату, заглянул в альков. Но успокоение не приходило; было такое чувство, что из угла присматривает за хозяином кто-то злой и настырный. И вновь смутно пожалел Момон, что так легко отшил брата. Сейчас бы кинул ему тюфячок на пол, поговорили бы всласть перед сном. Господи, как же переиначить душу, так вылепить ее, чтобы она ни по чему не ныла, не страдала? Столько лет не был в родных краях, вроде бы и позабыл вовсе, ан нет, сочит сукровицей душа, не может зарубцевать ранку. Чего хорошего оставил в Дорогой Горе? Мякинный кусок, попреки, да потычки, да чужой постылый угол. Ему ли, Момону, жалеть прежнюю неурядливую жизнь? Ха-ха. Родина… Что за придумка шиша-находальника, коего мутит бесконечная дорога. Вот он и бредит теплом, уютом, горбухой ситного. Но он, Момон, не побродяжка, не шатун, но чистый агнец, Божий сын, наместник Бога на земле. Многим ли на миру выпало экое счастье, коли богатству его нет цены и счета. Смейся, Момон, пляши, потирай руки над новою жертвой: завтра после пополудни торг и очередное имение заносчивого барина продадут с молотка с тем лишь, чтобы погасить предъявленные Момоном векселя. Худо ли с каждого рубля, пущенного в оборот, иметь три? Радуйся и торжествуй, «белый голубь»…
Но отчего же неможется, тоскнет грудь, дыханье спирает?
С непонятной прежде ненавистью, словно бы собирался раздавить гада, подошел Момон к конторке, достал шкатулку, нажал ногтем потайной пенек: распахнулась крышка, запел золотой соловей, играя крохотным горлышком и щелкая клювом. Не чудо ли? Исхитриться надо, экую механическую штуковину изладить.
– Тонкость-то какая, братец! – воскликнул Момон, будто Яшка был возле. – Все люди – скоты, так и норовят подкузьмить, и лишь эта тварь послушна твоей воле, и никакого-то в ней дурного умысла.
Соловей отпел, захлебнулся, Момон захлопнул безделицу, взвесил ее на руке. Шкатулка жгла и тревожила ладонь. Момон с тоскою представил грядущий долгий вечер, снял с огарыша наплывы, душащие крохотное пламя. И, наверное, впервые ему не захотелось жить: будущее быванье увиделось столь долгим и муторным, что он невзлюбил его. Прежде ему ни разу не подумалось: «Для кого же я тружусь?» Но сейчас он пожалел себя и почуял от странного подарка гнетущую тревогу. И вдруг ему стало весело, он забегал по горенке, расщедрившись, запалил полдюжины свечей, помолился пред образом Селиванова, встал подле конторки и написал завещание. По нему после смерти Момона все имение и капитал наличными и всяким товаром и недвижимым отходил скопческому кораблю Ивана Несмеянова, где умерший был первым апостолом. Внизу же Момон приписал: «Безделицу, весьма мне дорогую при жизни, каковая в виде соловья и оченно поет, я завещаю любезному братцу моему Якову Шумову…»
Момон вдруг почувствовал поначалу облегчение; но душу кольнуло безотчётно, и скопец нарочито рассмеялся. «Баба-то мне грозила: я твоя смерть. На-ко выкуси, проказа сатанинская, я крестом на тебя. Может, завтра и подарить? Пусть братец в ножки падет да расцелует. Имение, капитал, безбедной жизни лет тридцать в деревенской глуши. А ежели распорядиться с умом, то эвон в какую гору шагнуть можно. Я-то с рубля начинал, мне никто щедрых подарков не делывал, я огорбател через свои каждодневные труды».
Момон встряхнул на завещание из песочницы, свернул небрежно бумагу и сунул в дальний ящик конторки, чтобы забыть тут же. Он посчитал свое предприятие за игру, прихоть души. Но уже с неизъяснимой жалостью погладил шкатулку. Последние волосы на затылке легче бы выдернуть, чем распрощаться хоть с крохотной песчинкою своего капитала. «Эк расщедрился, дурак, – укорил Момон себя. – Таким непутевым братовьям и полушки не подобает. Коли обелится, тогда и одарю».
Но Момона не отпускало чувство, что соловей уже отпел для него, чужой хозяин явится завтра и завладеет. Ему захотелось спрятать соловья подалее, и, не глядя на усталость, Момон отпер дверцу и спустился в подвалы. При виде сокровищ скопец сразу позабыл прежние опасения – вместо шаркающей, согбенной походки в нем родилось что-то королевское, величественное. Момон не ступал, но шествовал липкими от слизи переходами, и свеча в вытянутой руке горела бестрепетно. Сначала Момон замыслил спрятать шкатулку в груде лежалого товару, но сразу и оставил свое намерение… «Изменник, ничтожная тварь, изменник. В сундук его, в самый наиглавнейший сундук, пусть поет в темнице, предатель». Момон с натугою, дивясь слабости рук, поднял крышку, приладил упор, сунул голову в полумрак сундука, тускло мерцающий. Почудилось, что там лежат не сокровища, но груда железной и медной изношенной утвари, требующей починки. Поборов сомнение, Момон поставил шкатулку, нажал секретный пенек. Момон услышал, как щелкнул замок, отпахнулась крышка, звонко вскрикнул первое коленце золотой соловей. Момон пожалел, что худо видит его, не бьют в глаза бриллианты, усеявшие подножье певца, и резко потянулся за свечой, стоявшей возле ноги. Он ударил локтем по небрежно поставленному упору, медная крышка обрушилась краем своим на слабую шею скопца и раздавила ее. Момон и понять ничего не успел, как отлетела его жизнь.
А соловей исходил, заливался азартным пением, радый жертве. Механическое сердце его не уставало.
Глава девятая
– Сведет он нас со свету. Не даст житья! – с искренним страхом воскликнул кнутофильный мастер Король, узнав о страданиях своего подручного.
Сумароков лишь кривил тонкие язвительные губы и молчал, передергивая от озноба плечами. Он намерзся в секретной, и сейчас вся палаческая одежда, наброшенная сверху, не могла отогреть Сумарокова. Водянисто-белый взгляд бы отсутствующ, заглублен.
– Но палача не тронь, палача не задий! Он карающая десница Божия! Иль не так? – Король в который раз гнулся в поклоне и преданно заглядывал в глаза подручному, распластанному в постели, искал в них ответного гнева: пустой, неотзывчивый взгляд более всего удручал Короля. Уж коли барина свели в секретную, уж коли его нежной шкуры не пощадили, так чего ждать ему, клейменому кату, по ком каторга плачет. Сулили же время, когда последний станет первым. А случилось, что и униженного, стоптанного под ноги нещадно попирают кому не лень.
– На палача подыми руку – рука отсохнет! Взгляни косо – глаз вытечет. Скажи худо – на языке типун выскочит. Вот ужо отомстится ему! – утешал Король.
– Я его скоро похороню, – после долгого молчания наконец отозвался Сумароков таким угрюмым тоном, отчего мурашками взялся Король.
А ведь не пугливого десятка человек. Но прежде березовского исправника знали далеко по-за Сибирью как скорого на расправу. Словами по-пустячному не бросался, но коли посулил во гневе – исполнил. Такой уж атаман из атаманов. А ведь глиста по виду, соплей перешибить, право дело, ничего не стоит. И что особенно восхищало Короля, вот такой никошной, невзрачный человечишко и был грозою сибирских поселенцев.
– А позвольте опять же полюбопытствовать, каким таким случаем исполнится? Не на смертоубийство же пойдете, барин? Может, лабазнику подмешать от бешенства, он и успокоится, потишает норовом.
– Сам подохнет, собака…
И более ни слова не добавил Сумароков, а Король не домогался, зная крутой нрав сожителя. Ему льстило, что в подручниках ходит барин, и отныне прозвище «Король» обретало особый смысл. И среди палачей, значит, есть Король и его слуга. И опять же: коли барин в палачах, почему бы и Королю не стать катом? Сказывали, что прежде на Руси был такой царь, который головы самолично рубил на плахе, и однажды тремя топорами в одну казнь сронил восемьдесят четыре головы. Горячо было, и нервы щекотало, да одно плохо – топоры тупились, менять приходилось, а пока привыкнешь к топору, не так ладно и верно получалось. А красиво же – с одного удара чтоб…
Вечером Сумароков изложил свое мстительное и весьма бесхитростное предприятие, в коем все строилось на натуре смотрителя Волкова. Король слушал, дивился лукавости Сумарокова и после заключил весело: