РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ - В. Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вылезай!
— Не вылезу!
— Вылезай, лукавый прохвост, сейчас крапивы нарву!
Сашка брызжет в бабку водой, хватает штанишки и убегает, а белая его попка мелькает в травах. Бабка Надежда тщетно кричит вслед:
— Воротись!
— Не воротюсь!
—. Вот приди только домой, прохвост пустоглазый!
Убежал Сашка.
Я приколачиваю тяжелые дорожёные тесины, спускаюсь через пожарный люк на чердак, затем на сарай. Втыкаю в скобу коромысло и направляюсь к Раисе. Все у меня идет по плану… Сегодня к Раисе, завтра визит на лесное озеро, послезавтра — в контору колхоза.
Однако, прежде чем увидеть бабку, мне пришлось зайти к Николаю Андреевичу Федотову, дом которого стоит рядом с домом Агафоновых,
Пока он ходит за луком в огород, я оглядываю оклеенные газетой стены, и вдруг… Я чувствую, как наливаются жаром мои уши: на потолке приклеена газета с моим рассказом. Как раз у самой матицы. Впрочем, я тут же успокаиваюсь и даже слегка злорадствую: рассказ весьма маститого писателя тоже заполнил немалую часть простенка. По крайней мере, соседство со знаменитостью, а не с какой-нибудь там мелкой сошкой…
Когда возвращается Николай Андреевич, спрашиваю, выписывает ли он сейчас эту газету. Оказывается, эту нынче не выписывает, выписывает другую. Мишка Кошелев — тимонихинский новоженя — внес новизну в выписку газет — выписал «Красную звезду». По примеру Мишки все в Тимонихе тоже выписали «Красную звезду», в том числе и Николай Андреевич.
Я спрашиваю его, ловится ли рыба на лесном озере, как здоровье и где у «его сыновья и хозяйка Людмила.
Оказалось, что Людмила на покосе, она у него лучшая работница в бригаде. Младшего сына Сашку (ему десять лет) бригадир уговорил поокучивать картошку, старший, Иван, здоровый, молчаливый парень (недавно ему купили гармонь), ушел в сельсовет за справкой, хочет уехать куда-нибудь учиться. Дочь же Николая Андреевича отправлена в няньки, в Котлас, и теперь, когда ей исполнилось шестнадцать, уже получила там паспорт.
— Не надо бы отпускать в чужие люди, — говорит Николай Андреевич про сына.
— Что ж, если ему учиться хочется.
— Работать надо, а не учиться.
Николай Андреевич рассказывает, как он учился.
— Без отца оравой остались. Худо, голодно. Двенадцати годов пошел с артелью в Питер, ладно, мужики пожалели, взяли плотничать.
Пожалуй, во всем колхозе нет лучше плотника, чем Николай Андреевич Федотов. Какое-то целомудренное, даже священное отношение к дереву, к тому, что он строит, выработалось в Федотове за те годы, пока ходил он с топором по градам и весям российского Северо-Запада. И теперь на родине, на много километров вокруг, стоят срубы, бани, крылечки Николая Андреевича.
Уходя от него, я взглянул на недостроенный, белеющий хлев у его дома. Срубленный в обло, он стоял как игрушечка, концы бревен были словно притерты друг к дружке, между ними не просунешь иголку…
Достроит ли Николай Андреевич этот хлев?
У меня в голове все время сказывается какая-то смутная мысль о взаимосвязи труда и народного искусства. А не одно ли это понятие: труд и народное искусство? Во всяком случае, раньше в крестьянском быту не было четкой грани между трудом и искусством. Пастух, играя на рожке, не думал о том, что это искусство, просто было приятно пасти коров с рожком, а не без рожка. Мастерство кружевницы или ткачихи было крепко связано с долгим трудом, и тяжесть этого труда не замечалась, она скрашивалась затейливостью узора или яркостью наподольницы. Плотники после тяжелой окатки сруба баловали себя затейливым коньком крыши, узорным наличником, успевая плести не менее затейливую словесную вязь. Ослепшие или ослабевшие старики нанимались в плотницкие и рыболовецкие артели «сказывать сказки и бывальщинки». Зря не хотелось есть хлеб, сочиняли на ходу.
Раньше у меня вызывали улыбку ретивые охотники за старыми иконами. Но однажды я случайно наткнулся на старую почерневшую икону. Ничего нельзя было разобрать на ней, лишь узор резьбы, изображавший нимб. Я поставил икону так, чтобы свет падал на нее косвенно, а не прямо. И вдруг на меня глянули большие, неодинаковые, печально-умные глаза Спаса — икона ожила. В бородатом лике чуялось что-то непостижимо близкое, но непонятное, что-то свое, земное, но одухотворенное какой-то тайной. Я поставил икону опять под прямой свет и был поражен новым открытием. Под слоем краски рельефно и выразительно обозначались узко поставленные глаза другого лица. Они находились как раз на усах того, более позднего изображения. Нос пришелся на подбородок, маленький обросший рот обозначился совсем внизу, и таким странным казался большой выпуклый лоб. Два лица на одной иконе. Помню, в Москве, я подарил икону Василию Шукшину. Он долго глядел на икону, пораженный печальной тайной человеческих глаз, изображенных более поздним художником. Но тайна тех замалеванных глаз была еще глубже. Теперь искать старые иконы в наших деревнях тщетно. Великое искусство безвестных живописцев погибло, гибнут и его жалкие остатки, вывозимые сотнями энтузиастов и прощелыг, путешествующих по области.
Во время войны, мальчишкой, я видел, как бабы кололи иконы на дрова, растопляли ими колхозную водогрейку. Другие соскабливали изображение и приспосабливали доски для хозяйственных нужд. Жечь иконы считалось грехом, продавать тоже, да и покупателей на этот товар не находилось. Поэтому весной, когда талые воды подходили к самым баням, бабы опускали иконы в реку: «Пусть несет по белому свету». Совсем недавно Афанасья Петрова, наша соседка, отправила по вешней воде полдюжины старых икон.
Насколько мне известно, Раиса Капитоновна Пудова — последний по-настоящему религиозный человек в наших краях.
Живет она в Вахрунихе, как раз в доме, купленном у Николая Ивановича Потехина, ездившего когда-то к Калинину за правдой. Самого старика Пудова в живых нету давно. Раиса Капитоновна жила вдовой еще до войны. У Пудова была приговорка: «Дело выходится». «Дело выходится, все плутни на белом свете», — говаривал он. Мужик был бедноватый и во времена продразверстки вздумал как-то обжулить зоркие власти, привез сдавать льносемя с красиком[11], не очень очищенное. (Но стоит бросить горсть такого льносемени на холстину, как оно легко стекает с нее, а семена красика цепляются.) Пудова позорно разоблачили, а поэт Акиндин Суденков тут же сочинил стихи. Сохранилось всего две строчки из пространного описания пудовского подвоха:
Не шути над старичком,Прими семя с красичком, —
убеждает Пудов приемщика. Такие же неудачи постигли Пудова и с картошкой. Он спрятал картошку на чердаке около трубы, но картоху нашли, а Суденков и тут успел сочинить:
Все выходится не так,Сделал погреб на чердак…
Дальше стихи никто не запомнил.
С Раисой Капитоновной мы старинные друзья. Она искренне радуется моему приходу, ставит самовар.
Говорит она без остановки, слушать ее как-то очень легко, не нужно ни поддакивать, ни направлять разговор.
— Поговорить-то я любительница, — хвалит она сама себя. — Вон бабы иной раз соберутся, вот я и давай говорить. Одинова городских пробирали, которые юбки-то выше коленок носят. Ой, говорю, бабы, сколько мод-то прошло за мой век. То, бывало, длинное, то широкое носят, то узкое длинное, то узкое коротенькое, все способы прошли. Только, говорю, любая мода от глупых идет. Иная неряха станет кроить — да и обмеряется, ошибется, дурочка. А другая поглядит у нее — да тоже так и сошьет, вот и пошло шире-дале.
Раиса Капитоновна легко переходит на тему о войне, а война для нее связана с другими, сплошь печальными образами. Я не успеваю перерабатывать в своем сознании все сказанное ею.
Она рассказывает и рассказывает. Все слова ее теперь о сыне Сереженьке, его портрет, увеличенный с маленькой документальной фотокарточки, висит на тесаной неоклеенной стенке. Я помню Серегу Пудова — ядреного, коренастого, доброго и работящего парня. Он был единственным сыном у Раисы Капитоновны. Ушел на войну, как она говорит, «сразу же, в самый огошек». Теперь, когда прошло двадцать три года, Раиса Капитоновна рассказывает о той поре так, словно бы все это было только вчера, словно Сереженька только что вышел из избы и словно бы он вот-вот зайдет опять. Она рассказывает, как он лазил на спортивный шест, как одной рукой держался за маковку, как ходил к девкам, как переобувался после пашни…
Реветь хочется от этих рассказов. У Раисы хоть один сын, а у многих по пять-шесть да в придачу и сам (то есть муж, хозяин) сложили головы на чужой стороне. И я думаю о великой трагедии матерей, переживших собственных сыновей и словно бы стыдящихся того, что сынки сгинули, похоронены, а они, матери, все еще поверх этой земли…