Здесь никто не правит (сборник) - Алексей Грякалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А мы куда из черкасских мест… под набег и полон? Вот медленно на усталых волах – цоб-цобе! – волы и шага не прибавят в чужих бездомных местах.
Подстрекали турки ногайцев ходить за живым товаром, потом татары гнали пленных на Дон. Сплавляли совсем рядом вниз по реке к Азову и в Крым на невольничьи рынки по старым кочевым дорогам. Отряды русских служивых людей настигали караваны невольников – отбивали своих. И переселенцы черкасские уже со всеми на южной окраине строят пограничное войско.
Михайло-сотник в том войске.
И Гануся верная ждет.
Стремлюсь сейчас по трассе «Дон» – восемьсот сорок верст от Москвы, а впору в своих родных местах собирать заставы. Мелкими партиями просачиваются недобрые сквозь прозрачную границу со всех сторон – с Валуя, с Айдара, с Битюга, с Байгорда, – уже двадцать три года прозеваны главной заставой на Москве-реке. И в пограничный отряд запишусь, а там промысловики-артельщики, принявшие русское подданство кочевники степей, бывшие ордынские казаки, донские бродники и много прочих гулящих людей. Еще не связанные, как теперь, с сельской пахотой и ремеслами. Невиданный на окраинах царь московский Иван Грозный уже давал распоряжение объединить разрозненные отряды южной окраины в единую общерусскую службу.
Недовольно глянул бы государь на тех, кто сейчас в Кремле.
Ведь уж четыреста сорок лет назад служивый люд из Данкова, Ряжска и Шацка двинулся на опасный юг в Хопёрско-Донское пространство – реки, леса, холмы и прочие приметные места нанесены на карту под русскими именами. И странное дело – в самый раз под отправленье разведки в Толучеевскую степь подумаю: когда эти места подлинно говорили на своем собственном языке?
Ордынцы, степняки, несущиеся в страстной ярости амазонки – кто лучше всех выговорил и заговорил места?
Есть самый близкий к праотцу Адаму первотолмач?
Когда еще не могло быть ни лишних слов, ни брани, ни бормотанья – первоназыватель не имел времени для лишних слов. К старости уменьшаются словеса, как бы прижались к тому, что есть. А что есть? – Вот день, вот вечер… будет утро? Коровы в неспешной пыли на улице хутора, голоса окликающие стихают. На черной немецкой машине проехал главный предприниматель. Следом помощники: днем спят, а ночью предпринимают.
Свой человек у своих для себя свою землю купил.
Жалеть, приноравливаться к собственному началу – остается то, что можно только жалеть: мои лошадки, мой пастушок! Жизнюшка прошла! И последнюю отбирают – из подвала на свет в городе Счастье живым выползти.
Табун из степи прогнали двое атарщиков – земля гудит. Жеребчики мои, кобылки! Пока скачете легко… кому на войне погибнуть, кому состариться в борозде.
Все кончится вместе со мной, бабы каменные стоят.
Страх смерти вплыл вместе с монахами-греками – по Дону пошел против течения по средним и малым рекам. Толучеева, Девица, Потудань, Тамлык до самых истоков наполнились всепроникающим представлением о кочевье по жизни. А рыба нерестилась, бобры трудились, волки яро плодились, наполнялись норы лисятами, орлы и кобчики наблюдали за любым мелким движением на почве – ничего будто бы не изменилось.
Но все стало другим.
Страшил не грозный на кушетке неназванный танатос – без него на краю земли все знали, что в степи живут смертные. С греками-монахами прошла другая сила. Где-то совсем рядом святой Андрий со свитком в руках проплыл – каменные бабы остались на своих местах, курганы не тронулись. Чужие боги никуда не делись, даже добавились те, что прикочевали с татарами.
Но все как-то стали равняться под невидимое святое.
Прошли греки по Дону к Дивногорью, подивились, что так похожи места на их первую родину. Добавились новые имена и слова, вслушиваюсь в греко-тюркские оклики. Не я эти места окликаю, а они меня. И чем ближе к истоку, тем дольше будто бы жив насельник. Вот странный пересыпающийся звук камушков и песка… запах табака из борозд переползает в природную степь. Старый Цицарка на лавочке под своим двором одним словом жалел все – всякую траву и жабрий-колючку, вонючего хорька, что в одну ночь перерезал квохчущий курятник. Вредную природу жалел, потому что в жизни кончавшейся уравнивал всех.
А уж качнулся русский сторожевой отряд в Толучееву степь – как раз приезжим черкасам передают местные казаки и татарские проводники названия балок, яров, байраков, водоемов, курганов, дорог и приметных мест. Поскреби хорошо своего татарина и найдешь степного русского. Курганы-могильники не стоят безъязыкими, на карте рождается местная повесть с казацко-татарскими говорящими названиями: Толучай, Кичка, Карандык, Еланский шлях, Калайчи, Гирей-Яр, Турецкие могилы.
А потом Карин-Яр, Арнаут, Третья дубрава, Калмыцкий брод, Кубрат, Острые вершины, Синий камень, Белая протока, Холодный Яр, Вислая гора, Суходол, Вербная балка, Рудокопы, Лебяжье озеро, Орлов лог – названий чуть ли не больше, чем обитающих тут людей. Казачьи летние хутора стоят вдоль Толучеевой – казаки сотника Михайлы ловили рыбу, охотились на дудаков, бортничали и умели выплавить руду. Так хватало всего, что не нужны были никакие другие пришлые. Степь многоименная была для всех и еще ничья: кочевые аулы татар к концу лета доходили до самого Тамбова, потом скатывались на Нижний Дон, Кубань и Маныч – тут до весны замирали дымящие голубым кизячным дымом стойбища. Но уже утверждался почтовый тракт – первыми желтевшие от выбитой травы озмейки дорог заметили с высоты коршуны и орлы, сразу качнулись дальше в степь от дымов и пылившей дороги. Разъезды служилых людей видели устойчивую нитку между Казанью и Крымом, беспрерывно передвигались торговые караваны, гонцы, паломники, обозы и посланники – отставшие от обоза татары рассказали, что везут в Казань черепицу, и очень удивились, встретив на Толучеевой русских служивых людей.
Степь разъединяла и соединяла, а присланный для разведки служивый люд отмечал, что казаки местные хоть считают себя веры Христовой, однако почитают камни, лесные рощи и водоемы, крестятся солнцу, кланяются луне и различным созвездиям на небе, вместе с крестами носят амулеты, на уши надевают серьги, заплетают косы. Чувствуют себя со всем живым заодно – молодые девки одесские, что разливают по стеклянным бутылкам горючую смесь, будто бы не совсем человечьей природы. Одежду местные люди носили татарскую, черкесскую, польскую. Венчались местные люди легко и просто – выбранный из местных служитель обвязал руки молодых полотенцем и заставил их пройти три раза вокруг вербы на берегу водоема. Скрывались под ее ветвями молодые с той стороны, где ветви касались воды, прошли по самому краю след в след – вышли с высокой другой стороны будто бы из-под неба.
Четыреста сорок лет – восемь с небольшим поколений, служба сторожевая идет трудно, и служивская жизнь коротка.
На Донском перелазе у Вёшинской, у Телермановой дубравы на Хопру и на реке Оскол у Белого Яра встали три сторожевые заставы охранять всю необъятную местность. Почти по три сотни служивых постоянно были в разъездах. Молились разным богам, татары со степи молились своим, общее благодаренье разными голосами поднималось к небу от земли, почти одинаковыми словами окликало невидимую степную божественную живность.
И кровь была одинаково взбучена скачкой и яростью боя.
Но только местные понимали все голоса, даже чисто русская московская речь казалась им голосами пришлых. По их настоянью Вёшинскую заставу вскоре переместили к Дивным горам в район Воронежа. Солнце светило, вода была в своих берегах, белые горы стояли на своих местах – братавшиеся боги на своей земле под разными именами хранили места. Кочевали по степи ногайские татары и калмыки, в переметных сумах возили свою утварь, своими ножами рассекали добытых на охоте животных, пили в три глотка горячую кипящую кровь. Татары вторгались за добычей, калмыки выкуривались из степи, как смерчи, со всех своих сторон. А редкие хутора казаков и промысловиков-артельщиков уже встали на своих местах у рек на вершинах утесов.
Почти на каждом месте в том или ином дне вспыхивали бои.
От убитой птицы оставались перья из крыл, колеблемые ветром, будто полет не кончен, от зверя оставались кости, от прежних богов остались каменные бабы в навершиях курганов – от людей не оставалось почти ничего. Но где-то в глубинах того, что позже австрийский доктор назовет бессознательным – что вспомнил Михайло Михайлович на кушетке у аналитика? – осталось неизменное из самого детства, оно еще держит.
Есть еще те, что готовы за свое под огонь.
А уже спокойнее становилось – выстраивалась засечная черта от Тамбова до Ахтырки. Места кочевий чернели кострищами за чертой, но все больше бледнели и зарастали травами. Славянское население, не имея ни легкой степной конницы, ни умения мгновенно напасть и уйти, продвигалось медленно, но продвигалось так, будто шло к себе домой, чтоб потом никуда не уйти. И почти неощутимая засечная черта выстраивалась с северо-востока на юго-запад, почти совпадая с южными границами Рязанского княжества и восточными границами Черниговского княжества. Степь так преображалась, будто бы из нее самой вырастала новая жизнь, и эту никогда не виданную здесь жизнь можно было увидеть воочию. К ней можно прикоснуться взглядом… можно поджечь с разных концов, но она восстановит себя, как весеннее естество. Об эту очевидность ударялись не знавшие удержу татарские отряды – неостановимое ранее течение по степи останавливалось перед преградой. И не признающий границ степной взгляд будто бы замутневал от препятствий.