Вторая жизнь Уве - Фредрик Бакман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Следы какие-то, вроде как от колес… Вы что, на велике по дому катаетесь? – недоумевает увалень.
Парване пристально следит за Уве, замечает, как он чуть попятился, пытаясь заслонить собой следы.
– Нет там ничего.
– Да вот же они, – удивляется увалень.
– Это жена его, Соня, она… – дружелюбно перебивает Анита, но едва успевает произнести это имя, как Уве обрывает ее – резко разворачивается, глаза бешеные:
– Молчи! ЗАТКНИСЬ!
Все четверо смолкают, потрясенные. Уве уходит, трясущимися руками захлопнув дверь. Из-за двери слышно, как Парване своим ласковым голосом интересуется у Аниты «в чем дело». Слышно, что Анита нервничает, подбирая слова, как наконец выдавливает: «Э, да так, ерунда, пойду-ка я домой. Это он из-за жены… она… да ладно, ничего… Болтлива я стала на старости лет…»
Уве слышит, как натужно смеется Анита. Слышит, как семенит восвояси, как стихает ее шарканье за углом сарая. Постояв немного, уходят и беременная соседка с увальнем.
В прихожей Уве остается только тишина.
Уве падает на табуретку, тяжело дышит. Руки трясутся, точно он угодил в прорубь. Сердце зашлось. Последнее время пошаливать стало. Уве судорожно хватает воздух ртом, точно рыба из опрокинутого аквариума. Путейский доктор сказал, что это хроническое, главное, мол, не волноваться. Ему легко говорить.
«На заслуженный отдых, – сказало ему начальство. – Тем более порок сердца и все такое». Сказали, дают ему досрочную пенсию. А по Уве, так лучше б прямо сказали: «Списываем тебя в утиль». Треть века на одном месте, а тут нате – так вот низвести: «порок», понимаешь.
Уве не помнит, сколько просидел на табуретке с дрелью в руке, сердце зашлось, кровь загудела в висках. Рядом с парадной дверью висит фотокарточка – на ней Уве и жена. Соня. Снимок скоро сорок лет как сделан. В Испанию когда на автобусе ездили. Соня в красном сарафане, загорелая, счастливая. Рядом Уве, держит ее за руку. Проходит час, не меньше, а Уве все смотрит и не может оторвать глаз от фотографии. Вот по чему он тоскует больше всего на свете, вот чего страстно желал бы. Держать Соню за руку. Как она вкладывала свой указательный пальчик в его ладонь, словно в пенал. И когда делала так, чувствовал Уве, что нет в этом мире ничего невозможного. Вот чего ему так недоставало, больше всего на свете.
Он медленно встает. Идет в гостиную. Взбирается на стремянку. Сверлит дырку, намертво вкручивает крюк. Слезает со стремянки, смотрит, что получилось.
Выходит в прихожую, надевает парадный костюм. Проверяет внутренний карман – на месте ли конверт. Уве пятьдесят девять лет. Он потушил весь свет. Помыл за собой кофейную чашку. Вбил крюк. Пора!
Он берет с вешалки в прихожей веревку. На прощание ласково проводит рукой по ее пальто. Идет в гостиную, продевает веревку, делает петлю, становится на табуретку, сует голову в петлю. Отбрасывает табуретку ногой.
Закрыв глаза, чувствует, будто чьи-то огромные жвала сомкнулись вкруг шеи.
8. Уве и отцовские заветы
Она верила в судьбу. Какими бы путями ты ни шел, все они в конце концов «приведут тебя к твоему предназначению». Уве, бывало, как заслышит эти ее речи, лишь промямлит что-то себе под нос да вдруг заспешит-засобирается с озабоченным видом – какой-нибудь исключительно важный винтик прикрутить. Но перечить не перечил. Коли для жены есть «что-то важное», что ж – дело ее. Для него же важнее был «кто-то».
Странное дело – осиротеть в шестнадцать лет. Лишиться семьи, не успевши обзавестись собственной. Это совсем особенное одиночество.
Уве доработал за отца две положенные недели. В поте лица, по-взрослому. И почти сразу, к своему изумлению, почувствовал вкус к работе. В ней высвобождалась его воля. Взялся за дело – и из-под рук твоих выходят плоды твоего труда. Не подумайте, что Уве плохо относился к школьной науке, просто он никак не мог понять, какой от нее толк. Он любил математику (и по ней успел года на два обогнать одноклассников). А в другие предметы, сказать по чести, особо и не вдавался. Работа же – совсем другое дело. Она давалась куда легче.
Отстояв последнюю смену, Уве уходил из депо задумчивым и печальным. Не то беда, что предстояло вернуться к учебникам, его вдруг поразила мысль – на что же теперь жить? Отец Уве был, конечно, человеком всевозможных достоинств, вот только добра, как уже сказано, не нажил – оставил Уве лишь ветхую хибарку, старенький «сааб» да пузатые часы. Податься на церковные хлеба – это уж шиш с маслом, не дождется Боженька. Уве так и заявил во всеуслышание, прямо в раздевалке – может, даже не столько Богу, сколько самому себе.
– Отца с матерью прибрал, так и деньги свои себе оставь! – прорычал он в потолок.
Забрал пожитки и пошел восвояси. Услыхал ли его слова Господь или кто другой, неизвестно. Так или иначе, на выходе из раздевалки Уве уже поджидал посыльный из дирекции.
– Ты Уве? – уточнил он.
– Ну?
– Директор доволен твоей работой, – коротко пояснил человек.
– Спасибо, – сказал Уве и собрался уходить.
Посыльный легонько придержал его за рукав. Уве остановился.
– Директор спрашивает, не хочешь ли ты остаться и продолжить в том же духе?
Уве молча уставился на человека. Скорее всего, хотел убедиться – не шутит ли тот. Наконец кивнул.
Он успел отойти на несколько шагов, как человек прокричал ему вслед:
– Директор сказал, ты весь в своего отца!
Уве не обернулся. Только гордо приосанился.
Так и остался – в стоптанных отцовых башмаках. Не отлынивал, не скулил, не хворал. Старшие товарищи из его смены, правда, толковали промеж себя, что паренек какой-то забитый и малость чудной: пиво после работы с ними не пьет, женским полом особо не интересуется (что уже само по себе странно). Впрочем, яблочко от яблони недалеко падает: Уве был сыном своего отца, а с батей его ни у кого из путейцев ссор отродясь не бывало. Просили подналечь – Уве не отказывал, просили подменить – Уве подменял без лишних счетов. Со временем в бригаде почти не осталось мужиков, за которых Уве не отстоял бы одну-две лишние смены. А потому мужики рассудили, что Уве – свой.
А как-то ночью, в самую распутицу, под проливным дождем, в двадцати километрах от города сломался старый грузовик, везший рабочих со смены. И Уве починил развалюху, обойдясь одной отверткой и половиной мотка изоленты. И уже после того, спроси любого путейца, каждый сказал бы, что Уве – парень что надо.
На ужин Уве отваривал картошку с сарделькой. Сядет за кухонный стол да часами глядит в окно. К еде почти не притронется. Наконец встанет, выйдет с тарелкой во двор, усядется в «саабе», там и поужинает.
А наутро снова на работу. Так и зажил. Он любил порядок. Так лучше – когда заранее знаешь, что будет дальше. Со смертью отца Уве все отчетливей видел разницу между людьми, которые заняты делом, и теми, кто ничего не делает. Между теми, что работают, и теми, которые только болтают. И Уве старался болтать поменьше, а делать – побольше.
Друзей у него не было. С другой стороны, откровенных недругов – тоже. Разве что Том – когда его назначили мастером, уж он постарался, чтоб жизнь Уве медом не казалась. Давал парню самую грязную и тяжелую работу, бранил почем зря, ставил подножки в столовой, отправлял под вагон, а после, когда беззащитный Уве ложился на рельсы, Том пускал вагон. Насмерть перепуганный, Уве едва успеет выскочить из-под вагона, а Том уж стоит рядом и гогочет во все горло: «Смотри, паря, а то раскроит тебя, как папаню твоего!»
Уве опускал голову и помалкивал. Умно ли перечить мужику вдвое больше тебя самого? Он просто ходил каждый день на работу и добросовестно трудился. Отцу этого хватало, а мне и подавно, думал Уве. Остальные товарищи уважали его за это. «Чем меньше болтаешь, тем меньше ерунды мелешь, говаривал твой батя», – сказал как-то днем ему один из старых путейцев, работая вместе с Уве в депо. Уве кивнул: кто-то это понимает, кто-то – нет.
Так и в тот день – кто-то понял, почему Уве так повел себя в директорской конторе, а кто-то – не совсем.
День этот пришелся почти аккурат на вторую годовщину похорон отца. Уве только что исполнилось восемнадцать, а Том погорел на краже. Когда он опустошал билетную кассу в вагоне, видеть его мог только Уве. Да вот беда – в вагоне том кроме Уве и Тома никого не случилось. А когда из дирекции явился человек с серьезным лицом и объявил Уве и Тому, что их вызывают к главному, никто на свете даже представить не мог, что из этих двух виноватым окажется Уве. А Уве, конечно, был совершенно чист.
В конторе ему велели подождать в коридоре. Четверть часа он сидел под дверью на стуле, не подымая глаз от пола, когда наконец отворилась дверь. Из нее вышел Том, кулаки стиснуты так решительно, что кожа на руках побелела чуть не до локтей. Том попытался заглянуть Уве в глаза, но Уве упорно смотрел в пол, даже и тогда, когда его ввели в кабинет.
А в кабинете разные люди в костюмах – кто стоит, кто сидит. Сам директор ходит взад-вперед позади стола, слишком сердитый, по лицу судя, чтоб усидеть на месте.