Развал - Григорий Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ему говорю: «У меня тоже серьёзные намерения, вы уезжайте, а она со мной останется. А вы её спросили?» «Это наше семейное дело, — отвечает он мне, — ты не наш, и тебя никто не станет тянуть, а я не хочу, чтобы моя сестра с нищим офицером болталась по гарнизонам».
— Я против этого разделения на своих и чужих. Хотя как это сделать — не представляю. Наверное, надо прекратить указывать конкретную национальность в паспорте. Отметка в паспорте — это та же звезда Давида, которую вешали фашисты еврею на грудь, только и разница, что в кармане. А предъявляем мы её по требованию первого захудалого милиционера или чиновника. Вы же посмотрите: любая анкета, а в ней фамилия, имя, отчество и национальность. Ну, первое понятно, а национальность зачем? Определить свой, чужой, или кто? Надо бы национальным элитам собраться и поставить все точки над «i». Назвать по именам всех своих «национальных героев». Прекратить, как бобры, точить ствол государства Российского и ждать пока оно не свалится снова на голову. Принять резолюцию «Ребята, давайте жить дружно!»
— Выходит так. А если человек сам захочет записать свою национальность в паспорте, тогда как быть?
— Тогда этого человека надо считать ярым националистом. Для чего он это
делает? Указать, что он принадлежит к исключительной расе? Тогда, уж куда
лучше, превосходство по цветовой гамме, голубизне глаз, по белизне кожи или по цвету штанов, если хотите. И будем приседать, и говорить «КУ». И ещё одно я понял. Нельзя нести народу свободу и демократию на штыке, тем более на чужом. Афганистан тому пример. Народ нищий, голодный, раздетый, сопливые грязные дети ползают по дорогам, а он берёт ружьё и бьет нас. Мы ему одежду, муку, крупу, технику, а он всё это берёт и снова бьет нас. Стало быть, ему это не нужно. Ему не нужна «свобода» и то «счастье», которое мы ему предлагаем. У каждого свое понятие счастья. Счастье — это ощущение человеком своей значимости, определённое Богом предназначение в природе, своего истинного места. У лицедея — сцена, у художника — картины, — у хлебороба поле. Мытарь бросает свои деньги на дорогу и идёт за Иисусом. Он не видит счастья в деньгах, он видит его в написании Евангелия. Так что осчастливить человека никто не может. Только он сам может почувствовать своё предназначение.
— Вот, вот, — Анатолий Антонович поднял палец вверх, — я об этом тоже спорю с Елизаветой Павловной. Она всё пытается за Любу решить, как ей жить. Кстати, я тебя давно хотел спросить, ты извини меня, но я отец и обязан знать. Что у вас с Любашей?
— Ничего, ровным счетом ничего. Люба в Москве, а я здесь.
— А вы разве не переписываетесь?
— Анатолий Антонович, Люба хорошая, умная девочка, полюбит, а может, уже полюбила своего сверстника. Она, в конце концов, имеет на это право.
— Вот видишь, и я тоже этой старой дуре говорю. А она вбила себе в башку.
— Разрешите возразить. Елизавета Павловна не такая уж старая и совсем не дура. Она живёт и действует, как все матери, по материнскому инстинкту. Они не такие, как мы, Анатолий Антонович, они другие, они с другой планеты, если хотите так. И это надо понимать, каждая мать готова умереть из-за блага своему дитяти. Только они порой не понимаю того, что им кажется благом, для их чада может казаться вечными муками. Я наблюдал такую картину: корова на лугу пасётся и рядом её телок. Бычку килограмм под триста, а он норовит мамку сосать, а она стоит и даёт ему молоко, а рядом травы море. Так и сосал, пока не отогнал пастух. Отогнал, стал траву жрать. Вот это и есть слепая материнская любовь. Они порой не понимают, что её чрезмерная опека в их отсутствии может обернуться для ребёнка трагедией. К элементарной неприспособленности добывать себе пищу.
— Вася, давай выпьем, — комдив взял бутылку и разлил остаток коньяка по стаканам.
— Анатолий Антонович, просьба к вам — не трогайте Колесникова. Неплохой он человек, и командир хороший. Один недостаток, как разволнуется, так и заболел. Он же не виноват, что таким уродился. Не всем же звёзды хватать с небес. Помогите ему где-то в штабе пристроиться. Чтобы без личного состава. С людьми ему тяжело работать — он же за каждого солдата переживает, поэтому и болеет так часто. Я ему говорю, не бери всё так близко к сердцу. А он, не могу и всё.
— Я с командармом уже говорил, — сказал комдив, отламывая кусочек шоколада,—
берут его в штаб армии в отдел боевой подготовки.
Глава 9
Вечером у себя на квартире Бурцев укладывал свои вещи, готовился к отъезду. Позвонили в дверь.
— Не заперто, входите!
Дверь открылась, и на пороге появился, улыбаясь Колесников. Не раздеваясь, он прошёл и поставил на стол бутылку.
— Ты зачем это, Лёня, — я должен ставить.
— У меня тоже как бы повод. Вызывали сегодня в штаб армии на беседу. Берут в отдел боевой подготовки, так что есть повод и у меня.
— Я сегодня целый день то и дело пью, Давай лучше чаю выпьем, — доставая заварку, сказал Бурцев. — Проходи в комнату, я сейчас чай на кухне заварю. Отнеси сахар и варенье. Через пять минут Василий появился с чайником и заваркой
— Спасибо тебе, Вася.
— Вот и ещё один благодарит. Комдив сегодня благодарил, теперь ты. За что спасибо?
— За то, что человеком оказался, не стал шагать по головам. Лужину тоже большое спасибо. Хороший мужик. Когда он мне сказал «всё будет нормально, старик», я его не понял, думал, что это он мне по поводу оценки. А для меня тогда, что хорошая оценка полку, что плохая, всё было едино. Я только теперь понял, что ты ему всё рассказал, и он на ужин кадровика привёз. Хорошие всё-таки есть мужики.
— В основном все хорошие. Думаешь комдив плохой? Да он нормальный мужик, я с ним по душам говорил. Система задавила, не даёт по-человечески жить. Комдив мне как-то сказал слова Наполеона: «Поротый солдат лишен чести». «А как же поротый офицер, говорит он — пусть не физически, а словесно? И сука, и сволочь, и мать твою, чего только я в свой адрес не наслышался пока до комдива дошёл».
Жаль только, что он начал выход искать в бутылке. Я был на войне и скажу так: шкурников, трусов, подхалимов — почти не встречал, но сам понимаешь: «Ложка дёгтя в бочке мёда» и всё испорчено. Один такой найдётся среди тысячи, а судят по одному обо всех. Сколько я слышал гадости среди гражданского люда о нас военных!?
— А может, Вася, от зависти, что самому слабо туда поехать, поджилки трясутся, вот и примеряет всех под себя.
— Может и так, не знаю, — Бурцев потянулся рукой к чайнику.
— Нет, нет, — замахал руками Колесников. — Я побежал.
— Ты чего, Лёня, только пришёл и в бега. Даже и поговорить, толком не успели.
— Да у меня жена там, на площадке стоит.
— Как ты можешь! — вскочил Бурцев и побежал к двери, затем, остановился в дверном проёме, повернулся к Колесникову и замахал рукой, сжатой в кулак. — И что же мы за люди такие мужики. Жена на заднем плане, а как случись что, без них не можем. Я раньше тоже так жил, а как Ася погибла, всё перевернулось. Если бы она была жива, я бы не отпускал её ни на шаг. Вот так сидел бы и любовался ею.
Он открыл дверь. На лестничной площадке, в темноте, у почтовых ящиков прижавшись в углу, вырисовывался силуэт. И только тусклый свет уличного фонаря, падающий наискосок, через окно, освещал её туфли и чулки, давая возможность определить, что это была женщина.
— Оля, что вы творите? Так же нельзя, зайдите, пожалуйста.
Маленькая, худенькая женщина, кутаясь в недорогое старенькое пальто, проскользнула в дверь.
— Вы в следующий раз уходите к подруге, а его оставьте на улице.
Она глядела на Бурцева и только улыбалась в ответ на его слова.
— Только выбирайте такой вечер, чтобы мороз трещал, — продолжал говорить Бурцев. Он снял с неё пальто, затем провёл Олю в комнату и усадил за стол.
— Продрогли, водочки или чаю?
— Наверное, чаю, — наконец заговорила Оля, — водку я не пью.
— Заморозил жену, ух, я тебя! — Бурцев шутя, замахнулся на Колесникова.
— Ни одного живого стекла нет в подъезде, всё повыбито, — сказала Оля, дуя на чай. — И кто это всё делает?
— Пацаны, — ответил Колесников, — кто же ещё.
— Пацаны — это же наши дети, чужие же сюда не ходят, — сказала Оля. Их бы собрать, да поговорить с ними, убедить их, что это и их дом.
— А кому до них есть дело, — возразил Колесников. — Отец с утра до вечера в казарме смотрит, чтобы сопливому солдату старики морду не побили, а у самого в квартире оболтус растёт. И пойдет этот оболтус в армию, начнут его перевоспитывать чужие дяди, потому как, отцу, некогда было — он чужими занимался.
Оля молча отпивала чай маленькими глотками.
— Когда планируешь отъезд? — спросил Колесников.
— Дня через два и уеду, как только дела передам. Чего мне тут сидеть.
— Там полк уже давно без командира. Сколько тут ехать. На машину сяду и часа через четыре на месте. Только вот мебель некуда деть, с дуру купил её, теперь таскайся.